«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 104 из 222

— Ну что писать, — говорю я, — раз поблизости, зайди. Скажи, что я болен, а если к весне поправлюсь — зайду.

— Ну что ж, хорошо, — согласился приятель, — зайду. Пойду, дочери-то у него здесь кончили консерваторию. Я-то ведь музыкант. Может быть, послушаю, как играют.

— Вот и хорошо, — соглашаюсь я.


* * *

Через неделю пришел опять меня навестить мой приятель Коля Петушков, и между прочим поведал мне, что был он у этого москвича, и вышла такая история, что он и не знает, как мне ее объяснить:

— Иду это я и вижу — № 31… Постой. Тридцать первый — это тот самый, где живет этот москвич, который писал тебе письмо. Думаю — дай зайду. Скажу, что ты болен. Неловко как-то — уж половина восьмого — обед.

Поднялся по лифту — звоню. Отворяет дверь полный человек. Говорю:

— Вот письмо ваше, вы писали Коровину…

— Дорогой! — закричал полный человек. — Дети! Вот он!

Показались девицы, жена, гости.

— Вот он!

И, схватив меня за шею, стал обнимать и целовать, говоря:

— Вот пришел, вот утеха, вот он — двойной талант. Россия дышит. Читаем, дорогой, читаем. Рады, пришел. Раздевайте его.

Дочери, ласково улыбаясь, стягивали с меня пальто.

— Вот, позвольте, должен вам сказать, объяснить, что болен…

— Раздевайтесь, раздевайтесь, мы вас вылечим, — кричат кругом.

И какой-то веселый гость тащит меня за руку в столовую.

— У нас разговоры короткие… Алексей Константинович сейчас специальную достанет бутылку. Секретная. Вино первый сорт. Реймс. Старая бутылка. Покоряйтесь, дорогой, а то обидите.

Полон стол. Чего только нет: пироги, пулярки, икра. И гости за столом.

— Вот приехал, — грохочет хозяин, — вот он!

— А вот и бутылка, — показывает он, — берег…

— Позвольте вам объяснить… — пытаюсь вставить слово.

— После, после. Вот он написал — была у него собака Феб. У меня тоже: был Феб. От Томов — английские собаки. Так когда я читал, как хоронили собаку, Наташа плакала, — он показал на жену.

Наташа встала и подала мне руку. Очень почтенная особа. Я поцеловал у нее руку. Выпив рюмку водки, хозяин мне налил другую и возгласил:

— Надо равняться, потому Наташа именинница, и как хорошо, что пришли. Хлопнув пробкой из бутылки, он налил всем вина и сказал гостям:

— Должен сказать, что не только он художник и писатель русский, но еще человек, который уважает москвичей. Знает календарь. Наталья именинница, вот чем уважил — пришел.

И опять хлопнула пробка, и опять полилось вино.

— Говорили — старик. Совсем не старик, — он показал на меня гостям, — моих лет.

— Позвольте, — говорю, — дело в том…

— Бросьте, — говорит хозяин, — вам шестьдесят есть?

— Мне пятьдесят четыре…

— А мне шестьдесят стукнет, — говорит хозяин, — разница небольшая. Вы садитесь к ней и кушайте, — показал он на жену. — Вот, попробуйте, карп замечательный. Версальский. Знай, Наташа, ведь он рыболов. Мы с вами поедем ловить карпов. Хотя я не рыболов, я охотник. Когда читаю про охоту — плачу. И она плачет.

— Правда, — сказала хозяйка, — хоть вы и веселое пишете, а я плачу. Вспоминаешь нашу Россию.

Ем я карпа, а сам думаю: как быть? За тебя принимают. А они все подливают. Говорю ему:

— Вот я попал в неопределенное положение.

— Наплевать, — говорит хозяин, наливая. — Мы все в неопределенном положении. Вы пейте. День прошел, и хорошо. Чувство, чувство надо. А вы-то кто? Вы человек чувства. Выпьем за чувство.

— И я пью за чувство, — воскликнула хозяйка, и на глазах ее показались слезы.

…И каждый гость нам послан Богом… —

запел какой-то брюнет. Все подхватили.

— «Чарочку»! — закричали кругом.

Запели «Чарочку», а дочери и их подруги подносили каждому чарочку. И мне. Пели:

Выпьем мы за Костю. Костю дорого…

— Позвольте, — сказал я растерянно, выпивая чарочку.

Пей до дна, пей до дна… —

пели вокруг меня.

И тут я почувствовал, что я «ура-авнялся», и подумал, что теперь уж ничего не объяснишь. Уж надо держаться до конца. Хорошо, что никто не знает. Все больше молодежь.

Раздались звуки рояля и скрипки.

— Позвольте, — говорю я, — ведь это в миноре, а не в мажоре, диезов не надо, — и я, забыв свою роль, сел за рояль.

— Что за черт! — крикнул хозяин, — он еще и музыкант.

Вдруг я слышу, сзади меня кто-то говорит:

— Это не Коровин! Коровин — старик. Это не Коровин.

— Как — не Коровин? Ты всегда делаешь истории. Всегда все портишь. Надоело! — отмахнулся хозяин…

— Скандал, — подумал я, — скандал. Пора домой.

Встал из-за рояля, отозвал хозяина в другую комнату и говорю ему:

— Я ведь нездоров. Мне пить нельзя. Я должен уходить, а то буду завтра болен.

— Вздор! Ничего не будет, потому — радость. Начало всех болезней — тоска. Это мне сказал великий Потэн[125]. Вино необходимо здесь. Климат! Понимаете? Климат! Разлагает сталь. А вино — иммунитет. Понимаете?

Он потащил меня опять к столу пить.

— Довезем, — говорит хозяин, — не бойся. Понимаешь, дорогой, ты не думай. Тут брат, есть такие… — и он как-то мигнул глазом, — которые против тебя. Вот он, — показал он в сторону. — Он такой, знаешь, сомневается.

Я, прощаясь, одевался в прихожей. Уже светало. Все провожали.

Спускаясь по лестнице, я остановился и крикнул, что я не Коровин, что ты лежишь больной и выбежал на улицу.

— Вот попал в какой переплет, и все из-за тебя, — закончил приятель, — положение мое ведь было пиковое, подумай!

— Пиковое? Почему пиковое? Тебя угощали, пил хорошее вино, веселился…

— Да, вино. Ну, а если б узнали? Неизвестно, что бы было. Хорошо веселье! Тебе что! Пишешь разную ерунду, а я должен страдать.

Масленица

И на Волге, и в захолустных деревнях, и городишках провинции, где я бывал, — везде я видел Масленицу — широкую русскую Масленицу. И прекрасно пел своим поразительным тембром Шаляпин во «Вражьей силе»[126]:

Широкая масленица…

Все на Масленице ели блины со снетками, рыбой соленой, балыком, тешкой, семгой, белорыбицей, икрой паюсной, салфеточной, зернистой, осетровой и белужьей.

Помню, ел я блины в Боголюбове Владимирской губернии, в маленькой избе у деда Игната, добродушного старика, — такие блины, из гречневой муки, со щучьей свежей икрой — в нее накрошен зеленый лук и посолена она щепотью. А щуки икорные нами же с ним пойманы. Таких блинов никто и не ел.

Московский торговый люд пек, ел блины на Масленой до отвалу. К долгому посту готовился.

Посылали блины и в тюрьмы несчастненьким — ворам, разбойникам, их жалеючи.


* * *

Василий Макарыч объелся блинами.

— Положите меня, — стонет, — к окошку на весеннее солнышко, может, получшает. Вот вы не менее меня, — говорит больной гостям, — блинами напихались, видать, здоровье во мне малое. Ох, как неможется. Пошлите за отцом Аполлинарием. Брюхо стало чисто деревянное…

Свекровь растирает ему живот теплым маслом из лампады, а гости-приятели говорят:

— Потому захворал, что ешь неправильно, ты прямо зря на них накинулся. Блин надо водкой, квасом прокладывать. А ты говоришь — «я пью мало смолоду…». Блин без водки тоскует, потому, говорит, едят меня не по-русски, без разума. Был у нас такой механик на заводе терочном, кто его знает, — веры не здешней он, — так на двенадцатом блине что с ним доктора ни делали, — взял и окочурился…

Пришел отец Аполлинарий, и позвали фельдшера. Фельдшер пришел навеселе.

— Не бойся, — говорит, — Василий Макарович.

— Подайте мне валек и скалку, пожалуйста. Сейчас вылечу.

И начал он Василию Макарычу брюхо скалкой укатывать, валиком похлопывать и перцовой водочкой потчевать. Василий Макарыч заводил глаза на небо и орал благим матом. А тот все катает да катает без устали. Пьет водку и больного подбадривает.

— Отхожу… — говорит больной. — Помилуйте, лучше помереть, чем мучение этакое…

— Ну, теперь, — говорит фельдшер, отваливаясь, — поправишься. Дай, — говорит, — маслица из лампадочки, свекровьюшка. Надо ему в нутро дать для облегчения.

Как выпил Василий Макарыч маслица лампадочного, так откуда сила взялась: чисто заяц в окно выпрыгнул.

Все гости растерялись и пустились бежать за ним вдогон. Но поймать его не удалось.

Пришел домой Василий Макарыч, когда солнце закатилось, и, смеясь, говорит гостям:

— Эко дело со мной случилось. Ну и фельдшер — умственный доктор. Скалкой катал… И в таком нахожусь я облегчении, есть опять хочется и опять все до невозможности на блины тянет…


* * *

Москва. К вечеру в окно видно, как на потухающей заре темнеет вдали силуэт Сухаревой башни. И стаи галок с криком носятся в воздухе, то подымаясь, то опускаясь, кучей садятся на кресты и купола церкви Троицы на Капельке.

Сидят приятели за столом. А из кухни Василий Князев приносит горячие блины. В коридоре звонок, и Василий бежит отворять дверь. Радость: пришел Василий Сергеевич. Лицо красное, серьезное.

— Садись, — говорим, — блины горячие…

— Ну нет… довольно. Я и так насилу приехал. Меня и так изжога мучает. Василий, нет ли порошку соды?

— Ну садись, — увещеваем, — полно, съешь блиночек.

— Знаешь, я просто не могу смотреть на блины. Объелся. Я и сюда ушел, думаю — про охоту поговорим, а тут опять блины! Смотреть противно. Обжорство! У меня до самого горла, — показал он на живот, — как огонь горит, будто расплавленного олова налили…

Он с ненавистью посмотрел на доктора, Ивана Ивановича.

— Смотрите, я жалуюсь, а Иван Иванович — доктор, а молчит. Хорош приятель. Молчит. Потому он — клинический врач. Важность наводит. Не скажет: Василий, сходи в аптеку, принеси лекарства и выпей. Нет! Расспрашивай его, кланяйся ему, проси! Он выслушивать будет, стучать по животу молоточком. А нет того — Масленица, ясно, тысячи народа объедаются блинами. Лекарство должно быть готово — бери и принимай. Нет, значит, лекарства такого не существует, наука не доехала…