— Ну что писать, — говорю я, — раз поблизости, зайди. Скажи, что я болен, а если к весне поправлюсь — зайду.
— Ну что ж, хорошо, — согласился приятель, — зайду. Пойду, дочери-то у него здесь кончили консерваторию. Я-то ведь музыкант. Может быть, послушаю, как играют.
— Вот и хорошо, — соглашаюсь я.
Через неделю пришел опять меня навестить мой приятель Коля Петушков, и между прочим поведал мне, что был он у этого москвича, и вышла такая история, что он и не знает, как мне ее объяснить:
— Иду это я и вижу — № 31… Постой. Тридцать первый — это тот самый, где живет этот москвич, который писал тебе письмо. Думаю — дай зайду. Скажу, что ты болен. Неловко как-то — уж половина восьмого — обед.
Поднялся по лифту — звоню. Отворяет дверь полный человек. Говорю:
— Вот письмо ваше, вы писали Коровину…
— Дорогой! — закричал полный человек. — Дети! Вот он!
Показались девицы, жена, гости.
— Вот он!
И, схватив меня за шею, стал обнимать и целовать, говоря:
— Вот пришел, вот утеха, вот он — двойной талант. Россия дышит. Читаем, дорогой, читаем. Рады, пришел. Раздевайте его.
Дочери, ласково улыбаясь, стягивали с меня пальто.
— Вот, позвольте, должен вам сказать, объяснить, что болен…
— Раздевайтесь, раздевайтесь, мы вас вылечим, — кричат кругом.
И какой-то веселый гость тащит меня за руку в столовую.
— У нас разговоры короткие… Алексей Константинович сейчас специальную достанет бутылку. Секретная. Вино первый сорт. Реймс. Старая бутылка. Покоряйтесь, дорогой, а то обидите.
Полон стол. Чего только нет: пироги, пулярки, икра. И гости за столом.
— Вот приехал, — грохочет хозяин, — вот он!
— А вот и бутылка, — показывает он, — берег…
— Позвольте вам объяснить… — пытаюсь вставить слово.
— После, после. Вот он написал — была у него собака Феб. У меня тоже: был Феб. От Томов — английские собаки. Так когда я читал, как хоронили собаку, Наташа плакала, — он показал на жену.
Наташа встала и подала мне руку. Очень почтенная особа. Я поцеловал у нее руку. Выпив рюмку водки, хозяин мне налил другую и возгласил:
— Надо равняться, потому Наташа именинница, и как хорошо, что пришли. Хлопнув пробкой из бутылки, он налил всем вина и сказал гостям:
— Должен сказать, что не только он художник и писатель русский, но еще человек, который уважает москвичей. Знает календарь. Наталья именинница, вот чем уважил — пришел.
И опять хлопнула пробка, и опять полилось вино.
— Говорили — старик. Совсем не старик, — он показал на меня гостям, — моих лет.
— Позвольте, — говорю, — дело в том…
— Бросьте, — говорит хозяин, — вам шестьдесят есть?
— Мне пятьдесят четыре…
— А мне шестьдесят стукнет, — говорит хозяин, — разница небольшая. Вы садитесь к ней и кушайте, — показал он на жену. — Вот, попробуйте, карп замечательный. Версальский. Знай, Наташа, ведь он рыболов. Мы с вами поедем ловить карпов. Хотя я не рыболов, я охотник. Когда читаю про охоту — плачу. И она плачет.
— Правда, — сказала хозяйка, — хоть вы и веселое пишете, а я плачу. Вспоминаешь нашу Россию.
Ем я карпа, а сам думаю: как быть? За тебя принимают. А они все подливают. Говорю ему:
— Вот я попал в неопределенное положение.
— Наплевать, — говорит хозяин, наливая. — Мы все в неопределенном положении. Вы пейте. День прошел, и хорошо. Чувство, чувство надо. А вы-то кто? Вы человек чувства. Выпьем за чувство.
— И я пью за чувство, — воскликнула хозяйка, и на глазах ее показались слезы.
…И каждый гость нам послан Богом… —
запел какой-то брюнет. Все подхватили.
— «Чарочку»! — закричали кругом.
Запели «Чарочку», а дочери и их подруги подносили каждому чарочку. И мне. Пели:
Выпьем мы за Костю. Костю дорого…
— Позвольте, — сказал я растерянно, выпивая чарочку.
Пей до дна, пей до дна… —
пели вокруг меня.
И тут я почувствовал, что я «ура-авнялся», и подумал, что теперь уж ничего не объяснишь. Уж надо держаться до конца. Хорошо, что никто не знает. Все больше молодежь.
Раздались звуки рояля и скрипки.
— Позвольте, — говорю я, — ведь это в миноре, а не в мажоре, диезов не надо, — и я, забыв свою роль, сел за рояль.
— Что за черт! — крикнул хозяин, — он еще и музыкант.
Вдруг я слышу, сзади меня кто-то говорит:
— Это не Коровин! Коровин — старик. Это не Коровин.
— Как — не Коровин? Ты всегда делаешь истории. Всегда все портишь. Надоело! — отмахнулся хозяин…
— Скандал, — подумал я, — скандал. Пора домой.
Встал из-за рояля, отозвал хозяина в другую комнату и говорю ему:
— Я ведь нездоров. Мне пить нельзя. Я должен уходить, а то буду завтра болен.
— Вздор! Ничего не будет, потому — радость. Начало всех болезней — тоска. Это мне сказал великий Потэн[125]. Вино необходимо здесь. Климат! Понимаете? Климат! Разлагает сталь. А вино — иммунитет. Понимаете?
Он потащил меня опять к столу пить.
— Довезем, — говорит хозяин, — не бойся. Понимаешь, дорогой, ты не думай. Тут брат, есть такие… — и он как-то мигнул глазом, — которые против тебя. Вот он, — показал он в сторону. — Он такой, знаешь, сомневается.
Я, прощаясь, одевался в прихожей. Уже светало. Все провожали.
Спускаясь по лестнице, я остановился и крикнул, что я не Коровин, что ты лежишь больной и выбежал на улицу.
— Вот попал в какой переплет, и все из-за тебя, — закончил приятель, — положение мое ведь было пиковое, подумай!
— Пиковое? Почему пиковое? Тебя угощали, пил хорошее вино, веселился…
— Да, вино. Ну, а если б узнали? Неизвестно, что бы было. Хорошо веселье! Тебе что! Пишешь разную ерунду, а я должен страдать.
Масленица
И на Волге, и в захолустных деревнях, и городишках провинции, где я бывал, — везде я видел Масленицу — широкую русскую Масленицу. И прекрасно пел своим поразительным тембром Шаляпин во «Вражьей силе»[126]:
Широкая масленица…
Все на Масленице ели блины со снетками, рыбой соленой, балыком, тешкой, семгой, белорыбицей, икрой паюсной, салфеточной, зернистой, осетровой и белужьей.
Помню, ел я блины в Боголюбове Владимирской губернии, в маленькой избе у деда Игната, добродушного старика, — такие блины, из гречневой муки, со щучьей свежей икрой — в нее накрошен зеленый лук и посолена она щепотью. А щуки икорные нами же с ним пойманы. Таких блинов никто и не ел.
Московский торговый люд пек, ел блины на Масленой до отвалу. К долгому посту готовился.
Посылали блины и в тюрьмы несчастненьким — ворам, разбойникам, их жалеючи.
Василий Макарыч объелся блинами.
— Положите меня, — стонет, — к окошку на весеннее солнышко, может, получшает. Вот вы не менее меня, — говорит больной гостям, — блинами напихались, видать, здоровье во мне малое. Ох, как неможется. Пошлите за отцом Аполлинарием. Брюхо стало чисто деревянное…
Свекровь растирает ему живот теплым маслом из лампады, а гости-приятели говорят:
— Потому захворал, что ешь неправильно, ты прямо зря на них накинулся. Блин надо водкой, квасом прокладывать. А ты говоришь — «я пью мало смолоду…». Блин без водки тоскует, потому, говорит, едят меня не по-русски, без разума. Был у нас такой механик на заводе терочном, кто его знает, — веры не здешней он, — так на двенадцатом блине что с ним доктора ни делали, — взял и окочурился…
Пришел отец Аполлинарий, и позвали фельдшера. Фельдшер пришел навеселе.
— Не бойся, — говорит, — Василий Макарович.
— Подайте мне валек и скалку, пожалуйста. Сейчас вылечу.
И начал он Василию Макарычу брюхо скалкой укатывать, валиком похлопывать и перцовой водочкой потчевать. Василий Макарыч заводил глаза на небо и орал благим матом. А тот все катает да катает без устали. Пьет водку и больного подбадривает.
— Отхожу… — говорит больной. — Помилуйте, лучше помереть, чем мучение этакое…
— Ну, теперь, — говорит фельдшер, отваливаясь, — поправишься. Дай, — говорит, — маслица из лампадочки, свекровьюшка. Надо ему в нутро дать для облегчения.
Как выпил Василий Макарыч маслица лампадочного, так откуда сила взялась: чисто заяц в окно выпрыгнул.
Все гости растерялись и пустились бежать за ним вдогон. Но поймать его не удалось.
Пришел домой Василий Макарыч, когда солнце закатилось, и, смеясь, говорит гостям:
— Эко дело со мной случилось. Ну и фельдшер — умственный доктор. Скалкой катал… И в таком нахожусь я облегчении, есть опять хочется и опять все до невозможности на блины тянет…
Москва. К вечеру в окно видно, как на потухающей заре темнеет вдали силуэт Сухаревой башни. И стаи галок с криком носятся в воздухе, то подымаясь, то опускаясь, кучей садятся на кресты и купола церкви Троицы на Капельке.
Сидят приятели за столом. А из кухни Василий Князев приносит горячие блины. В коридоре звонок, и Василий бежит отворять дверь. Радость: пришел Василий Сергеевич. Лицо красное, серьезное.
— Садись, — говорим, — блины горячие…
— Ну нет… довольно. Я и так насилу приехал. Меня и так изжога мучает. Василий, нет ли порошку соды?
— Ну садись, — увещеваем, — полно, съешь блиночек.
— Знаешь, я просто не могу смотреть на блины. Объелся. Я и сюда ушел, думаю — про охоту поговорим, а тут опять блины! Смотреть противно. Обжорство! У меня до самого горла, — показал он на живот, — как огонь горит, будто расплавленного олова налили…
Он с ненавистью посмотрел на доктора, Ивана Ивановича.
— Смотрите, я жалуюсь, а Иван Иванович — доктор, а молчит. Хорош приятель. Молчит. Потому он — клинический врач. Важность наводит. Не скажет: Василий, сходи в аптеку, принеси лекарства и выпей. Нет! Расспрашивай его, кланяйся ему, проси! Он выслушивать будет, стучать по животу молоточком. А нет того — Масленица, ясно, тысячи народа объедаются блинами. Лекарство должно быть готово — бери и принимай. Нет, значит, лекарства такого не существует, наука не доехала…