«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 105 из 222

— А может, лекарство есть, да за визиты тянуть хочет? — сказал Юрий Сергеевич.

Иван Иванович продолжал невозмутимо есть блины с зернистой икрой и, посмотрев на меня, сказал:

— Как у вас Люция блины-то делает!.. Объедение!

Василий принес в коробке соду.

Василий Сергеевич, искоса поглядывая на Ивана Ивановича, взял соду, зачерпнул чайной ложкой и высыпал в стакан.

Иван Иванович делал вид, что не замечает его приготовлений.

— Сколько надо соды-то класть? — спросил Василий Сергеевич.

Иван Иванович молчал.

— Хорош господинчик… Видите, молчит… Доктор! А ты знаешь, что по закону не имеешь права молчать?

— А ты знаешь, — в тон ему ответил Иван Иванович, — что закон-то с дураками сам не знает, что делать?

— Слышите? — сердился Василий Сергеевич.

— Иван Иванович, — говорю я, — что же ты, помоги ему.

Иван Иванович нехотя встал из-за стола и, проходя в другую комнату, презрительно бросил, посмотрев на Василия Сергеевича:

— Идем!


* * *

В соседней комнате, положив на диван Василия Сергеевича, Иван Иванович велел ему расстегнуться. Стучал по животу, мял. Достали у меня в дорожной аптечке какое-то лекарство. Иван Иванович вылил весь пузырек в рюмку с водкой и велел выпить.

Василий Сергеевич выпил залпом. И глаза у него завертелись, как колеса.

— Ух, черт! — ахнул он. — Что это такое?

— Возьми-ка сахару, а то это действительно неприятно…

— А ведь знаете что, — через несколько времени сказал Василий Сергеевич, — и впрямь прошло. Хоть опять за блины принимайся.

— Ну нет, этого нельзя, — сказал Иван Иванович. — Ты наливку, наверно, пил?

— Да, вишневку, — сознался Вася.

— Ну, ты это брось.

— Эх, в деревню поехали бы, — сказал Василий Княжев, — там слева от моста, под горой, где ольшаник опускается, омутина глубокая. И сомина там живет здоров. Живет в этакой стуже подо льдом. Я его летом видал разок. В Ильин день. Гроза была. Так он поверху плавал. Грозу любит. Более сажени. Черт чертом. Толстый. Усищи. И по хвосту черная лента. Он так и качает ею, хвостом вертит. Блинов он не ест. А вот ежели ему этого поросенка на крюке в прорубь пустить, так наш будет.

— Это верно, — согласился охотник Караулов. — В деревне хорошо. Интересно. Василий прав.

— Я бы дня в городе не жил, — сказал Василий, — ежели бы при капитале был.

— Вот как река тронется, как вы хотите, а я поеду к вам, — сказал Василий Сергеевич.

— Полно, Вася, полно, — сказал Караулов. — Вспомни, как ты давал честное слово, что твоей ноги не будет там. Забыл ты «метлу», «монашину», «водяного». Забыл ты, сколько чертовы-то там…

— Чертова! — сказал Василий Княжев. — А здесь ни чертовы, до чего, ни радости — кружение одно…

Масленица

Помню, в молодости у нас в Владимирской губернии называлась Масленица — «блинница с гор вода». Масленица-мокрохвостка.

Помню, вечером, когда я строил себе дом и жил в деревне, пришли ко мне девушки, полные, румяные.

— Пойдем, — говорят, — Лисеич, Масленицу жечь. Пойдем гнать ее со двора.

С края леса, на оттаившей луговине, у берега речки, был сложен огромный стог сена, хвороста, и около стояла толпа молодежи, крестьян, парней и девушек. Когда мы подошли, парни поджигали стог, и вскоре его охватило пламя.

В пламя бросили чучело, лицо которого было сделано из березовой коры. Борода из мочала, надета старая шапка, рваный грязный тулуп с растопыренными рукавами.

Когда бросили в костер чучело, то парни взяли за руки девушек. Образовался хоровод вокруг горевшего стога. Хоровод кружился вокруг пламени, и запевала пел:

Прощай, прощай,

Прощай, Масленица.

Масленица-мокрохвостка, —

подхватил хор, —

Поезжай в Ростов.

Гони, гони, гони Масленицу.

Так какое-то языческое сказание прогоняло Масленицу на юг.

Придет лето ясное

В дни повадные

И игры раздольные.

Весна-красна, гони Масленицу!

«Вот откуда, — думал я, — Островский взял свою „Снегурочку“».

И далеко на горе было видно в синем вечернем сумраке, как на бугре, в деревне Любинской, тоже горело пламя Масленицы.

А какая красота была разлита в весенней ночи! Пахло лесом, рекой. И таинственно в прозрачном, весеннем небе блестел острый рог месяца. Веселые лица крестьян и кружевные ветви деревьев ярко светились на глубине зеленого неба. Какая несказанная симфония русского края! Таинственностью входило в меня, восторгая мою душу.

Силуэты деревни на горе уходили во мрак ночи. И в лужах около леса отражался огонь. В канавах и оврагах у леса лежали еще снега.

Когда я вернулся в избу крестьянина Елычева, он, смеясь, сказал:

— Ну, прогнали, знать, Масленицу?

— Да, прогнали. Скажи, — говорю, — Димитрий Петрович, зачем это Масленицу-то гоните?

— А как же, кажинная деревня гонит, ежели не гнать, заметно исстари, мороз держаться будет. Озими захватят. Замет: прогонят — завтра теплота начнется. И лето урожайное будет.

— А у нас под Москвой нет, не жгут Масленицу.

— Ведь там у вас нешто крестьянство? Голь! Городские. Пригороды работишкой живут. Шмандруют.

— Что такое? — удивился я.

— Да что пропойцы. На шермака живут. Машина вот прошла, тоже и у нас крепости меньше стало. Тоже пьют, папиросы курят. Я помню молодым-то себя. Строго было. Помню, парнишкой я был, вот как ты, охотник к нам приехал да папирос-то мне и дал. Я и закурил в холодной, да закашлялся, отец-то увидал, хворостину-то и вырезал. Так вот драл меня, вот драл: «Вот тебе папироса, вот тебе табак!» И мать драла. Так что же, и младшая сестра драла. Охотник-то заступился за меня: «Как вы смеете, живодеры», — говорит. Ругает отца-то. А тот-то и его повалил да драть. Все дерут, и мне велели. Тот орет. Кричит: «Я вас всех в Сибирь сошлю», а оно верно, что начальник какой-то был. К старшине поехал. Отец, помню, напугался. К старшине пошел узнать. А старшина-то смеется.

— Он верно, — говорит, — что начальник, только ему жалиться нельзя, что его пороли, потому странно.

К столу подавали блины масленые. Грузди, рыжики в сметане. Икру щучью. В первый раз, я помню, ел щучью икру. И нет лучше щучьей икры. А блины гречневые со свежей сметаной!

Наутро был солнечный день. Светились серые, оголенные леса. И, как сторожа среди седого мелколесья, стояли темно-зеленые ели.

И на ветвях оголенного леса сидели черными пятнами тетерева.

Я схватил ружье и побежал к реке. Не было места.

А по ту сторону в лесу тетерева всё сидели. Сбоку у бережка я увидал челнок.

Только я прыгнул в челн, как он ушел в воду. Окунулся я. Холодно. Весь мокрый, я пробежал в избу. Переодеваясь, жаловался:

— Тетерева-то сидят, — говорю, — на той стороне. Подойти нельзя.

Надел тулуп и залез на печку греться. А дочь Елычева говорит:

— Тетеревье к вечеру, к лесу, здесь на озимые прилетает. И много.

— Я пойду, — говорю.

— Не боишься? — говорит Анна.

— А чего бояться?

— Дом ты строишь прямо в лесу. Мы думаем, как ты жить-то будешь?

— А что же? — говорю я.

— Как — что? Лесовик тебя одолеет. Неужто один жить будешь?

— Нет, — говорю я, — Анка, женюсь.

— Ишь ты! На ком?

— Да на тебе, — сказал я.

Анка, покраснев, встала из за стола.

— Куда ты? Не пойдешь за меня замуж? Блины будешь мне печь. Умеешь блины-то печь?

— Умею, — сказала тихо Анка, — только за тебя не пойду.

— Отчего?

— Да кто тебя знает, в лесу жить хочешь пошто? Может быть, ты на разбойное дело идешь?

— Что ты, — говорю, — Анка, что ты!

— Не стану в лесу с тобой жить нипочем. Страшно. Ты меня в лесу-то загубишь. Тоска съест. К тебе в лес-то никто и не придет. Гости не приедут. Никто за тебя не пойдет. Родные не отдадут. Жил бы на горе, а то тебя в лес тянет, чисто волк. У нас по зиме-то волки воют, а ты там дом строишь. Живи на горе. Не пойду за тебя.

И Анка ушла.

Я подумал — вот так история… А правда, что это меня с детства в лес тянет? Действительно, верно, никто за меня не пойдет. Нет такой женщины, которая стала бы жить со мной в лесу здесь. Не любят они. Правда, глухое место. «Ну и шут с ними», — подумал я про себя.

И правда, вышло так, как говорила Анка. Когда выстроил дом, приезжали ко мне друзья-охотники, а женщинам не нравилось. И стали они мне казаться чужими.

Приехал ко мне приятель с женой на охоту. Жена была недовольна.

— Что это, — говорила, — за дача? Картины вы пишете, болото, туман, скучная дорога, сарай разваленный. Кому это нужно? Жили бы в Пушкине, там круг, музыка играет, танцы, дачи, веселье, картины, цветы… А у вас? Седые ели кругом, тоска. И что здесь хорошего, — удивлялась жена приятеля, — мужичье неотесанное. Я заснуть здесь не могу от тоски.

Мой приятель, супруг, вздумал заступиться за меня. Жена строго на него посмотрела, сказала мужу:

— Ну нет, ты еще что! Я не могу дышать здесь. Смотри, дождик идет. Ну что делать здесь? Тут завоешь у вас. В какую даль уехали. Никто же не живет так. Вы особенный человек. Вам нравится все дикое.

И она, наскоро собрав чемодан, заказала в деревне подводу и увезла приятеля-мужа. Уехала в большом гневе на меня.

— Понимаешь ли, — говорил мне муж в Москве, — жена терпеть тебя не может. Ей дачи нравятся — Тарасовка, Пушкино, круг, музыка, танцы, знакомства разные. Она не любит этой нашей охоты, рыбной ловли. Не понимает этой красоты природы. Она говорит, что у тебя дорожки песком не посыпаны и соседей нет. И ехать к тебе меня не пускает: «Ты с ним не знайся, дурак дураком сделаешься».

И другой приехал ко мне приятель, тоже с женой, так та уехала через полчаса.

«Вот так история, — подумал я, — что за чертовщина. В какой красоте живу я, что я, другой человек, что ли?»