«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 111 из 222

Тетушка Афросинья ушла к себе в деревню рядом.

Коля, жалея барана, освободил его от веревки. Пустил гулять. А тот в благодарность боднул его в ноги.

— Ты что бодаешься, сукин сын, — кричал ему Коля.

Василий Сергеевич, засмеявшись, сказал:

— Университет кончил. Баран не может быть сукиным сыном. Естественную историю не знаешь.

— До чего глупо, до чего глупо, — говорил Коля.

Из деревни пришла Дарья — высокая и серьезная. С ней дочь Анна. С вениками. Подметать горницы.

— Уходите, — сказала нам Дарья.

Мы пошли на речку.

Разлилась речка Нерль в широкую реку. Залила луга. Кое-где выглядывали кусты ивняка, и быстро неслись осенние воды туда, туда, в голубую даль.

Утки вереницей летят над водой.

Сегодня охотники, мои друзья, не стреляют дичь и не идут на тягу.

— Потому под праздник этакий, — говорит Герасим, — не годится — грех.

Наутро из деревни пришли мальчики и девчата, принесли крашеные яйца — христосоваться.

Пили мед, ели пасху и кулич. Тетенька Афросинья нарядилась, как павлин, — в шелковый платок, бархатную кацавейку, темное платье в голубых цветочках. Сестрица Варя в кружевной накидке, на руках митенки[139].

На столе пасхи, куличи, ветчина, индейка, крашеные яйца, пироги с грибками, с капустой, с мясом, творожники.

— Вы объедитесь яиц, Николай Васильевич, — говорит доктор Иван Иванович.

— От крутых яиц в желудке образуется янтарь, — сказал Василий Сергеевич и стукнул Колю по руке. Яйцо упало на пол.

— Что ты, взбесился, что ли, черт, — второй десяток ешь. Покойник будешь. С живым с тобой не сговоришь, чертова оппозиция.

— В чем дело, — говорит Коля, — яйца-то не вредны, а питательны.

— Нельзя, нельзя, — сказал доктор Иван Иванович и погрозил пальцем.

В гости ко мне пришли мельник, лесничий с объездником из казенного бора.

— Ночью сегодня, слышу, рубят. Эка, думаю, под праздник. Ну, думаю, пускай, нужда, знать, велика. А все ж пошел посмотреть. Смотрю, Горохов рубит. Пьяней вина. Думаю, повалит сосну — убьет себя. Подошел к нему, говорю: «Брось, дам тебе лесу», а он говорит: «Побожись, скажи: ей-ей». Ну ладно, я сказал: «Ей-ей». Снял шапку и кланялся, говорил: «С праздником тебя. Эх, — говорит, — выпил я, да ведь как нешто на такое дело тверезый пойдешь — лес воровать». Он хороший мужик, да ведь десять детев у него. Бедность заела.

А вечером мы пошли на тягу.

Розовой весенней мглой покрылись леса и постепенно синели.

Коркая, пролетали вальдшнепы, и изредка, таинственно, в мелколесье свистел дрозд.

Я стоял у небольшой ели, и собака Польтрон ласкалась около ног, смотря на меня, как бы говоря: «Ну пойдем, чего ты стоишь».

Весна. Россия. Какая красота!

Арманьяк

Вспоминая весну в России, я вижу себя в деревне — там, где у меня был мой деревянный дом у леса и у речки. Помню, весной на Пасхе, когда к вечеру заря розовела и дали лесов синели в вечерней мгле, я брал ружье и уходил на тягу.

Собака моя Феб в радости прыгала около меня.

Пройдя старый мостик через канаву, я шел около мохового болота. С краю, у мелколесья, у ивняка, блестели весенние лужи и отражали свет дальней вечерней зари.

Подойдя к серому осиновому лесу, где, как часовые, стояли темные ели, я поднимался в горку. Седые кусты орешника спускались к весеннему ручью. Глухое место. Передо мной на большое пространство тянулись холмы, покрытые мелколесьем.

Тут на неровном пригорке я становился на тягу.

Тишина. Слышно лишь пение птиц. Заря постепенно потухает, и с ней замолкает пение.

Только изредка таинственно и печально щелкал дрозд, и в его щелканье была печаль разлуки. И в самом лесу, в заре вечерней, была грусть. Неразгаданная, несказанная.

А там далеко, за лесом, за этими холмами, там, где Москва, где шла жизнь моя, как будто вся прошедшая, ненужная, — все не то, что так ждало сердце.

Какая пустыня кругом! Я чувствовал, что слезы родятся в глазах и тоска в душе о чем-то дорогом, отрадном, не сбывшемся в жизни…


* * *

Тишина. Стемнела земля…

Вдруг я слышу: «Хра-хра-хра, тсс, тсс…» Ближе, ближе, и большая птица летит прямо на меня на сумрачном небе. «Хра-а, хра-а…»

Феб приносит убитого вальдшнепа и с восторгом ходит кругом меня, держа птицу во рту.

Опять вдали, в кустах, защелкал дрозд. И опять печаль.

«Умрешь, умрешь… И нет того, что ждала душа. Была надежда. Мелькала любовь, и пропадала… Что-то обманное, болтливое, скучное, жадное. Все не то, чего ждало сердце…»


* * *

Потухла заря. Засинели небеса. Средь ветвей оголенного леса блестит вечерняя звезда. По потемневшей земле я возвращаюсь с тяги. Феб бежит впереди, возвращается ко мне и опять убегает.

Иду я тропкой у края болота. Пахнет сыростью и землей. Туман густой, длинной пеленой покрыл болото. А за ним, во мгле ночи, среди деревьев сада, темнеет силуэт моего дома, и в окнах мерцает огонек.

Поднимаясь от болота, иду по пашне прямо к дому. Сапоги вязнут в тонкой земле. В темноте слышу у дома моего зычный голос:

— Арманьяк-то ты, чертова кукла, на станции забыл.

Подумал: «Это кричит приятель Вася».

— Посылай верхового, скотина…

— Верхом! Что вы, идиоты! А реку-то забыли?

— Посылай — найдет брод…

Идя через аллейку к дому, я увидел на ступеньках крыльца Колю — в пенсне и котелке. Опустив голову, он говорил:

— Ну я сторож, что ли, ваш?

А сверху, с площадки, Василий Сергеевич кричал:

— Тебе дали арманьяк! Растяпа.

— Забыл…

— Арманьяк от простуды верное средство, — сурово заметил доктор Иван Иванович.

— Вот видишь, — зудил Василий Сергеевич, — вот теперь простудишься и сдохнешь!..

Коля молчал.

— Это верно, — сказал доктор.

Приятели мои так увлечены были спором, что на мой приход и на меня не обратили никакого внимания.

Я стал подниматься к себе в дом, в мастерскую.

У крыльца все слышались раздраженные голоса:

— Сардинки дорогой сожрал, а арманьяк забыл! Потому что не пьет!.. И все так… Эгоист!..

— Я, брат, алкоголиком не буду, уж это вы подождете! — цедил медленно Коля, входя за мной в мастерскую.

Странно: когда я вошел в свою мастерскую — в ней горела лампа, а за столом сидел совершенно посторонний человек, грузный и большой.

Он смотрел на меня и мигал черными глазами. У него был большой рот и наголо остриженная седая голова.

— Вот он тоже приехал, — сказал вошедший вслед за нами Василий Сергеевич, — тоже охотник. Арманьяк — его. Он из-за границы привез. Да, кстати…

Василий Сергеевич, взяв меня за руку, увел в коридор:

— Он хороший парень. Зовут его Николаем Васильевичем. Мой знакомый. Я ему в Томилине дачу строил.

— А все-таки, кто же он такой? — спросил я.

— Чиновник, опекун какой-то. Не дурак выпить. И гурман: пельмени делает по-сибирски — объедение. Я его нарочно взял, чтобы пельмени нам сделал. Вообще, ученый парень. Историю знает и по-татарски говорит…

Тетушка Афросинья и сторож дома, дедушка, ставили на стол ужин.

Я сказал новому знакомому:

— Очень рад, — говорю я, — вы ведь охотник, а здесь у нас охота хорошая.

— Ничего подобного, — ответил мне новый знакомый.

— Охотник! — побагровев, сказал Василий Сергеевич.

— Что ты! С чего ты взял? Я ни разу в жизни из ружья-то не выстрелил и ужасно боюсь стрельбы.

Он налил рюмку водки и залпом выпил, посмотрев на меня томными глазами.

Василий Сергеевич залился смехом и, закрыв глаза, сказал:

— Верно, ведь я его с Веревкиным смешал, тот — охотник. Похожи, и смешал. Оба на утюги похожи.

Знакомый посмотрел на меня и недоуменно спросил:

— Какие утюги? Что он говорит?

В коридоре послышался стук в дверь. Кто-то, войдя в кухню, сказал:

— Нашел, нашел…

Отворилась дверь в комнату, и в ней показался Герасим Дементьич, крестьянин-охотник. Глаза его лукаво смеялись.

— Шурка на станции вот велел отдать. В Петрове нашли в вагоне бутыль. Вы забыли.

Он поставил на стол большую темную бутыль с иностранным ярлыком.

Новый знакомый встал из-за стола, взял бутылку и, смеясь, сказал:

— Магнус. Это лекарственная вещь. К пельменям хороша.

Когда откупорили бутылку, то Коля первый попросил:

— Налейте-ка мне, а то что-то у меня зубы ноют.

И, выпив рюмку, сказал:

— Вот замечательно, всю боль как рукой сняло…

— Да ведь вы знаете, я его из Парижа вез, утешительное средство.

— Ну и винишко, — сказал Юрий, — аромат-то какой.

— Ох, и крепко же! — выпив, крякнул Герасим.

Вошел сторож-дедушка.

— Простите, господа хорошие. Выйдите, послушайте, соловей в первый раз у нас в черемухе запел. И-их, голосистый.

Среди тишины весенней ночи, над рекой в черемухе, заливался соловей. И в песне его была несказанная хвала чему-то настоящему, чистому, глубокому, какому-то счастью… Настоящему счастью…

Умер Шаляпин…

Умер Шаляпин. Как горько и как неожиданно! Умер посланный на землю любимец Аполлона. Великий артист, певец и художник. Слава России! Солнечное озарение, которое было в театре.

Мы все помним дивные образы, которые создавал талант этого гениального артиста. Создавал в недосягаемом совершенстве.

Я помню его юным богатырем. Какой силы жизни был этот человек!

При мне зрела быстро его творческая сила.

Я никогда не видал более веселого и жизнерадостного человека.

С самого начала его артистической карьеры мне пришлось быть с ним почти неразлучным, как в театре, так и в жизни.

Он сделался приятелем и моих друзей-художников — Серова, Врубеля, Поленова — и моих друзей-охотников, которых я часто описывал в моих рассказах.

Шаляпин часто гостил у меня в деревне во Владимирской губернии.

Веселое было время!