«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 116 из 222

ды.

Какое надо иметь постижение и какими законами воли или чуда артист этот в совершенстве овладел созданием образов, подаренных нам великими композиторами земли русской!

Русский народ любил театр и восхищался исполнениями произведений иностранных и своих авторов. «Кина», «Кориолана» смотрели в Иркутске и в Ростове.

«Лес»[146] Островского знали во всех городах. Аркашку и монолог Несчастливцева: «Я говорю и думаю, как Шиллер, а не как подьячий»[147] — знали все и восхищались.

Театр воспитывал и возвышал душу. Встречая артистов смолоду, я всегда восхищался ими, почитая этих особенных людей. Часто чудаков, но большей частью незаурядных.

Странно — они были как бы вне жизни, и странно, что они почти всегда подсмеивались над собой. Были невзыскательны в жизни. Мирились со всякими обстоятельствами и не роптали.

Романы этих людей были особенными и не всегда удачными. В душе их было какое-то одиночество.

Их любили слушать в театре, восхищались талантом, а в жизни они были непонимаемы и осуждаемы.

Было время, когда артисты были все же простаком не понимаемы, но все же они были.

Нужны, но с ними поступали строго. За пустяшный проступок сажали в карцер. А вот Волкова похоронили с почетом на Волковом кладбище[148]. Может быть, и кладбище названо его именем.

Любили в России артистов, и у них всегда было много друзей. И у Шаляпина были друзья и поклонники. Шаляпина любили за прекрасное исполнение и за голос. Но характер Ф. И. имел своенравный. Московский театрал Бахрушин, страстный поклонник артисток и артистов, создавший в своем доме в Москве театральный музей, огорчился и плакал, говоря:

— Что же это такое! Мне, когда бенефис Ленского, Садовского, Барцала, Южина, сами билет-то на дом привозят, а Шаляпин! Что же это такое! У кассы в хвосте стоять должен. Послал в кассу, так не дают. Не записан, говорят. Что это такое! Так ведь и не дали. У барышника ложу-то насилу достали. А ведь в гостях у меня был. На «ты» выпили! Вот он какой. Невиданное дело. Всех под себя гнет. Уж всегда я ужинаю после бенефиса, «Эрмитажный» зал берем или «Яр» забираем. А тут и знать не знает. Заважничал — «кто я!».

Именитые купцы недолюбливали Шаляпина.

— В Сандуновских встретили его, здорово парится, — говорит Бахрушин. — Слез с полки, ну, его банщик из шайки обливает. Рядом сел. Не узнает. Голову ему мылят, поливают из шайки. Глядит на меня. А я виду не даю, что знаю. Он на меня смотрит.

— Ты что ж, Бахрушин, — говорит, — меня голого не узнаешь? (Значит, обиделся, что я первый ему не поклонился.)

— Не узнал, — говорю.

— Врешь, — говорит, — нельзя меня не узнать.

И ушел в предбанник.

Значит, я тоже сажусь на диван в предбаннике ногти стричь. Ему тоже стригут. Банщик ему веник принес.

— С легким паром, — говорит, — Федор Иваныч.

— Видишь, меня банщик знает, а ты меня не узнаешь.

— Постой, — сказал он банщику, — ты меня в театре-то не слыхал?

— Где ж, — говорит, — Федор Иваныч нам слышать вас.

— Да вот эти-то слушают меня, — показал он на Бахрушина.

И Федор Иваныч из своего сюртука вынул книжечку и написал: «Выдать в кассе театра ложу Макару Васильеву. Ложу 3-го яруса».

— Вот тебе — послушаешь.

— Э… — думает Бахрушин, — к народу подвертывается.

И говорит Шаляпину:

— Зря это ты, Федор Иваныч, чего он поймет. Дал бы лучше трешницу.

После бани Шаляпин ехал домой. Заезжал к Филиппову и покупал баранки, калачи, а у Белова два фунта икры салфеточной. Сидел за чаем в халате. Калачи, баранки клал на конфорку самовара, пил чай, выпивал весь самовар и съедал всю икру.

Мы с Серовым удивлялись, как это он мог съесть один два фунта икры.

— Знаешь ли что, люблю я баню. Ты бы, Константин, сделал бы мне проект бани. Я бы здесь построил в саду. Полок нужно высокий. В Сандуновских банях не жарко. В Казани были бани, у Веревкина. Деревянные, понимаешь. Там, бывало, как поддашь, так пар-то во всю баню, так прямо жжет. А здесь и пару нет. Люблю я баню. Замечательная штука. Все из тебя выходит. И вино, и всякая тяжесть. Ведь как себя чувствуешь легко. Во всем какая-то лень отрадная. Если б я не пел, то пошел бы в банщики.

Шаляпин и здесь, в Париже, говорил мне:

— Вот хочу у себя в доме здесь, на дворе, баню сделать. Да как? Здесь ведь бревен-то нету, а надо деревянную. Каменная — это не баня. Нет сосны-то нашей.

— Можно из Латвии привезти, — сказал я.

— Привезти, а что это будет стоить? Нет уж, должно быть, без бани придется жить, а баня ведь необходима. Здесь ведь вино очень хорошо. Постой, вот сейчас попробуй.

И Федор Иванович вынул из кармана ключик и принес две бутылки красного вина. Бутылки были старые, покрытые пылью времени.

— Вот постой, узнаешь ли.

И он откупорил бутылку, налил мне стакан. Откупорив другую — налил другой стакан. Налил и себе.

— Пей это сначала.

Я попробовал вино — вино было замечательное.

— Попробуй второе.

А второе было тоже замечательное.

И он, выпив вино, как-то задумался и озабоченно сказал:

— Постой, я что-то перепутал.

Встал из-за стола и ушел.

Вернулся он с каким-то солидным человеком средних лет, с большими карими глазами, бритым, с торчащими вперед усами.

Шаляпин сел, поставил перед ним стакан и налил немного вина. Человек с усами поднял стакан и, попробовав, сказал:

— Бордо 1883 года, Шато Лароз.

Шаляпин, вынув из кармана бумажку, следил по ней и сказал:

— Верно. Это же черт знает что такое. Я понимаешь ли, вот уж второй месяц, как его хочу поймать на вине. Я покупаю в разных магазинах самые дорогие бутылки. С паспортами. А вот он взял каплю в рот и сразу определяет год и землю. Вот и возьми его. Ты пил вино — какое лучше?

— По-моему, вторая бутылка лучше, — говорю.

— Вот и неверно. Первая стоит 400, а вторая 250 франков. Я, брат, себе погреб составил. Погоди, через два года брошу петь и буду на удочку с тобой ловить рыбу, где-нибудь река, и вот винцо это захватывать с собой.

А вот и не пришлось.

Шутик

Конечно, в июне месяце никакой охоты нет и в помине, и рыбная ловля тоже плоха. Так и говорят:

— Июнь — на рыбу плюнь…

Что делать?

Приятели мои — охотники — скучают, ходят собирать грибы — сыроежки, березовые, подосинники, — да и грибов мало.

Зато лето было дивное. Солнечные дни, зарницы, грозы, теплый дождик польет полчаса землю, и опять ясно. Цвела земляника, малина, благоухали поля цветами, и еще зеленела и колосилась рожь.


* * *

Приятель мой Василий Сергеевич приехал ко мне утром, одетый в зеленоватую охотничью тужурку. У пояса висела новая кожаная плетка, на цепочке легавая собака по кличке Шутик.

Входя в дом, он спустил Шутика с цепочки. Шутик — здоровый кобель, веселый, вбежал в комнату и сразу бросился к моей собаке Фебу.

Шутик обнюхал Феба всего, а Феб не обратил на него никакого внимания и вышел в коридор. А ручной мой заяц, как только Василий Сергеевич подъехал, уже залез, распластавшись, под тахту.

«Удивительно, — подумал я, — как это заяц знает, что человек приехал с собакой? Через стену, что ли, видать? Особенное чутье».

— Откуда это у тебя, Вася, — говорю я, — собака такая взялась?

— Откуда? С выставки купил.

— Ну, молодец! — вмешался охотник Караулов, ударив ладонью по столу.

— А в чем дело? — обернулся Василий Сергеевич. — Пойнтера с выставки привели ко мне — я и купил. Молодой еще, надо натаскивать.

— Так-то так, да у него хвост крючком… — медленно сказал мой слуга Ленька, унося со стола самовар.

— «Хвост крючком»! — рассердился Василий Сергеевич. — Не твое дело! Что это такое? Вы так распустили Леньку, что он не в свое дело лезет. «Хвост крючком»!.. Он еще молодой, всего год с небольшим. Не сформировался еще.

— У него, поди, с выставки аттестат зрелости собачий есть, — процедил Курин.

— Какой аттестат зрелости? — засмеялся доктор Иван Иванович, бывший тут же. — Это не гимназия… А по собаке правда видать, что помесь… Ты уже, Вася, не сердись…

— Вот видите… только что приехал, а уж начинается: хвост крючком, помесь… Да что это такое?

— Не обращай внимания, Вася, — говорю я. — Может быть, Шутик еще покажет себя на охоте. Раздевайся, иди умываться, вот полотенце. Не расстраивайся…

— Уж будьте покойны, — серьезно ответил Вася.

Он взял полотенце, посмотрел на всех и ушел в коридор умываться.

Подали самовар, горячие оладьи. Приотворилась дверь. Еще с намыленным лицом выглянул Василий Сергеевич и сказал:

— Отец похвальный отзыв имеет, а мать, это верно, неизвестно. Просто сука была. А тебе тоже нечего лезть — ты доктор, что ты в собаках понимаешь…

И Вася скрылся.

— Чудно! — сказал Караулов. — С морды он легаш, но только на выставку такого не примут, ерунда…

Василий Сергеевич вошел, вытирая лицо мохнатым полотенцем.

— Я сам вижу, что у него «прут» загибается, но что ж из того? У собаки главное — чутье. А у него вот до чего чутье: у меня на кухне в шкафу, на верхней полке, колбаса копченая лежала, забыли там колбасу. А когда его привели, он прямо бросился за колбасой. Голодный, должно быть, на выставке-то не кормили. Ну, колбасу жрет. Отнять хотели, куда тут. Я и думаю: ну и чутье… И купил, да-с.

Василий Сергеевич уже снял с себя охотничью тужурку, он был теперь в русской рубашке. Он сел за стол пить чай.

Вдруг с кухни послышался крик:

— Ой, ой! Пошел ты, пошел! Ай, беда!

Что такое? Мы бросились на кухню.

— Смотрите-ка, — кричит Афросинья. — Собака-то ваша, что же это… телячью ногу стащила… Я жарила… Вот беда! Ах ты! Вон она, у малинника.

Все выбежали на крыльцо. У малинника Шутик быстро пожирал телячий окорок. Когда к нему подошел хозяин, он зарычал.