«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 124 из 222

— Пустоплясы.

Это мне рассказал мой слуга Ленька.

Сестрице не нравились мои приятели-охотники, несмотря на то что они были очень учтивы с ней. Сестрица моя была в годах, а потому была всегда сердита и в разговорах коротка. Подавая к утреннему чаю пенки от варенья, говорила:

— Вот вам к чаю, а безо времени приставать нечего.

Варенье было малиновое и крыжовенное. Василий Сергеевич догадался в горлышко четверти из-под водки напихивать варенье и взял ее с собой на рыбную ловлю. Поставил в реку, чтобы наполнилась водой. Говорил:

— Делаю малиновую воду для питья.

А в бутылку с водой из реки попал жук — плавает в бутылке очертя голову.

Василий Сергеич ужасно рассердился. А Павел Александрыч сказал:

— Тебе жука пустил кто-нибудь нарочно.

После расспросов и выяснений пришли к выводу, что виновник — композитор Юрий Сергеич Сахновский, который варенья терпеть не мог, а предпочитал всему легкие вина. Но он упорно отмалчивался и не сознавался.

Василий Сергеич, несмотря на жажду, после того как вытащили жука, все же пить из бутылки малиновую воду не решался.

А приятель Коля говорил:

— Что такое жук? Он всегда живет в воде. Самый чистый зверь. Его когда вытащили — он опять в реку улетел…


* * *

Хорошо было в августе на берегу речки. Денек был серенький, и на реке было тихо. Василий Сергеич сидел на берегу, расставив против себя удочки с поплавками и пристально глядя на поплавки. Схватит удочку — и говорит:

— Попала!

Тащит окуня. И кладет его в сажалку перед собой. После полотенцем вытирает руки и опять закидывает удочку.

Наверху, на пригорке, послышался в саду звук гитары. Это мой слуга Ленька упражнялся в беседке. И слышно было, как он запел:

Подари мне поцелуйчик…

Ко мне обернулся Василий Сергеич и сказал:

— Как это вы Леньку не можете обуздать! Поет, сукин сын, поет! Ловить рыбу мешает.

А голос Леньки так и звенел по реке:

Чувирь, мой чувирь,

Чувирь на вирь, вирь, вирь, вирь…

— Слышите, что делает, — сердился Василий Сергеич. — Я бы показал ему «чувирь». Необузданное животное. Ловить так нельзя. Настроение портит. Мешает.

Василий Сергеич встал, поднялся по дорожке на бугор и зычно закричал:

— Замолчи ты, конопатый черт, дурак!

Ленька сразу замолчал.

Я тоже двинулся к дому — не вздумал бы Ленька снова орать.

С Ленькой в беседке сидел сосед мой, крестьянин Феоктист Андреич. Он любил слушать, как пел Ленька, и сказал огорченно:

— Ишь ты, петь тебе не велят.

— Больно нужно его слушать. Если бы не Константин Алексеич, я б не слушал его. Тоже об себе думает; архитектор, баню построил!

— А чего? Поди, жалованье получает хорошее? — спросил Феоктист.

— Все получают. Ни за что получают. Он меня один только тут и ругает. Окрошку ел, так в окрошку пиявка попала. На меня говорил, что я пустил.

— А чего, — сказал Феоктист, — пиявка-то не вредно. На охоте ездили, я дожидался. Пить захотелось. Под кустами лужу нашел. Картузом захватил воду-то и пью. А темно было. Напился, слышу, у меня в брюхе чего-то елозит. Напугался. Нагнулся и смотрю в лужу-то. А там пиявок!.. Вреда от них нет. А вот, по весне, Дарья, что за околицей живет, с ней было этакое-то. Тоже по весне из лужи пила. Лен мочить ходила. А в луже-то головастики эдакие заводятся.

— Это лягушата выходят из головастиков, — сказал Ленька.

— Вот-вот. У ней лягушата и завелись. Брюхо растет и растет. Все глядят, молчат. Думают, Дарья, это самое, попала. Наверное, к леснику — эдакий приезжал, гвардейский солдат. Дарья его видала. Ну, конечно, смеются в деревне. Она к бабушке-знахарке ходит. Александрой Васильевной знахарку звали. Богатая. Лавку в Покрове держала. Ну, чего ж? Зря про девку говорили. Смотрят, живота боле нет. А по избе прямо лягушки прыгают, туды-сюды. Вот ведь дело-то какое!

— Вот если волосатик попадет, — сказал Ленька медленно, — тогда беда.

— Да, — согласился Феоктист. — У Горохова попал, так он его вином выгонял. Вот пил! До чего пил! Так и помер…


* * *

У беседки показался Василий Сергеич. Нес удочки и пойманную рыбу. Остановился.

— Погоди, ты у меня попоешь, — сказал он Леньке. — Я из-за тебя леща упустил, в пятнадцать фунтов! Понимаешь? Нет, ничего не понимаешь. А сколько у Баранова стоит лещ копченый в пятнадцать фунтов?.. Да еще не всегда найдешь! Вот Константин Алексеич, помнишь, леща-то Баранову такого отдал коптить. Помнишь?

— Помню, — сказал робко Ленька. — Я его сам отвозил от Баранова Шаляпину в подарок. Так тот не верил, что поймали такого. «Наверное, в Охотном купили». Божиться меня заставил. И потом сам ловить поехал.

Василий Сергеич велел Леньке отнести рыбу на погреб.


* * *

— Вот что, Феоктист Андреич, — сказал Ленька. — Возьми-ка гитару к себе домой. Я буду приходить к тебе петь.

— Ладно, разлюбезное дело.

— Здесь-то петь не велят, то рыбу мешаю ловить, картину когда пишут — тоже не пой. Шаляпину попробовали бы запретить! На мельницу когда с ним ездили рыбу ловить, так он на весь омут орал: «Серый селезень плывет». Все небось молчали.

— Говорят, велико жалованье получает, — сказал Феоктист.

— Так ему сам царь платит.

— Да неужто? — удивился Феоктист.

— А как же! Он придет в казну, его к сундуку подведут, он и берет золото обеими руками, что руки захватить могут. Потом к серебру подводят. Тоже берет. А потом к медным. Медные-то, говорят, не берет.

— Их ты! — качая головой, вздохнул Феоктист. Взял гитару и пошел с Ленькой.


* * *

За обедом, когда ели уху из Васиной рыбы, Василий Сергеич все сердился:

— Верно же говорю: у меня лещ сорвался. К самому берегу я его подвел. Так фунтов на двадцать.

— Постой, — сказал я, — у нас в реке нет на двадцать фунтов. Больше трех фунтов не бывало. Это на омуте, на мельнице, бывают.

— Что вы мне говорите! Я сам видел, какой попал. А Ленька запел. Ночью поет — будит, спать не дает. Днем поет. Этому соловью вашему я хвост выдерну, как хотите.

— Что ты так, Вася, на Леньку-то напал? — сказал Коля. — У него, может быть, талант откроется.

— У него откроется! — пробурчал композитор Юрий Сергеич. — Слуха никакого. Я, как только он запоет, втыкаю ему в рот папиросу. Действует — умолкает, негодяй. Опять запоет — я опять папиросу. Только тем и спасаюсь.

В ту же минуту от сада донеслось пение Леньки.

Юрий Сергеич с невозмутимым видом вынул из портсигара Василия Сергеевича единственную оставшуюся у него сигару и медленным шагом отправился в сад…

В Черемушках

На даче в Черемушках лежат желтые опавшие листья на дорожках.

За палисадником стоит ломовик. Из дачи выносят мебель, корзины с посудой, железные кровати, матрацы, корыто. Все навьючивают на полок.

Коля и Саша — оба гимназисты, — грустные. Завтра начало ученья. Надевать ранец с книгами и идти в гимназию.

Оба разбирают шалаш, где они прятали монте-кристо[156], фонарь, котелок, компас, воздушного змея с трещоткой, банку с водой, где помещался вьюн, головной убор из ястребиных перьев индейца, и книжку Фенимора Купера «Орлиный Глаз».

Все лето они боролись с враждебным индейским племенем, расположившимся за Лидиным прудом, тоже в шалаше дачи, и состоящим из одного первоклассника и двух приготовишек.

Отец Коли и Саши служил бухгалтером в конторе театров. А отец другого племени был смотрителем Екатерининской больницы[157]. Оба племени немало досаждали своим родителям. Объедались дикими растениями — щавелем, гурлюной[158], ягодами черемухи, — отчего у них болели животы.

Родители ахали.

— Уж это лето. Забот с детьми не оберешься. Опять у Кольки температура, — говорила Колина мать.

И посылала отца за доктором.

Дачники были знакомы друг с другом. Собирались к вечеру на террасе дачи и играли при свечах в преферанс.

А Коля, выздоравливая, писал записку приготовишке другого племени:

«Покинь вигвам отца своего и издай крик совы. Буду ждать…»

И вот — все кончено. Опять надевать ранец с книгами и идти в 5-ю гимназию.

Мальчики собирали в коробку из-под шляпы своей сестры Нади кленовые листья, сухой гриб с коры дерева, раковины от улиток, подкову, которую нашли на дороге.

В последний раз, пока увязывали возы, они пошли на пруд, набрали в коробку песку, сняли сапоги и ходили по воде. Захватив три папиросы, которые стащили из портсигара отца, оба враждующих племени выкурили трубку мира.

Затягиваясь, кашляли до слез.

— Алашай, алашай, — сказал торжественно Коля, — мы покидаем наши вигвамы. Мы не сдаемся бледнолицым врагам.

Тут одного из этих милых мальчиков, сына смотрителя больницы, догадало стащить у отца банку йода, и он кисточкой раскрасил физиономии всем другим мальчикам желтыми индейскими узорами.

— Что же это делается? — вскричал бухгалтер.

— Надя! — позвал он старшую дочь. — Нам после завтрака ехать, а посмотри на их рожи. Как ты их повезешь в Москву? Ну, Колька, погоди!

И отец достал ремень. Колька кинулся наутек.

Смотритель больницы тоже расстроился и жестоко порол старшего сына — столь жестоко, что матери пришлось его отнять, и вышла домашняя ссора.

Отец кричал матери:

— Вот вы, Федотовы, все такие! В тебя вышли все!


* * *

Меж тем время шло. Бухгалтер вне себя ходил по террасе и кричал:

— Надя, поищи же Кольку. Скоро ехать. Где он спрятался?

Надя, стоя у березы, вырезывала ножичком на коре: «Твоя» — и уже начала вырезать «навек»,