— Пустоплясы.
Это мне рассказал мой слуга Ленька.
Сестрице не нравились мои приятели-охотники, несмотря на то что они были очень учтивы с ней. Сестрица моя была в годах, а потому была всегда сердита и в разговорах коротка. Подавая к утреннему чаю пенки от варенья, говорила:
— Вот вам к чаю, а безо времени приставать нечего.
Варенье было малиновое и крыжовенное. Василий Сергеевич догадался в горлышко четверти из-под водки напихивать варенье и взял ее с собой на рыбную ловлю. Поставил в реку, чтобы наполнилась водой. Говорил:
— Делаю малиновую воду для питья.
А в бутылку с водой из реки попал жук — плавает в бутылке очертя голову.
Василий Сергеич ужасно рассердился. А Павел Александрыч сказал:
— Тебе жука пустил кто-нибудь нарочно.
После расспросов и выяснений пришли к выводу, что виновник — композитор Юрий Сергеич Сахновский, который варенья терпеть не мог, а предпочитал всему легкие вина. Но он упорно отмалчивался и не сознавался.
Василий Сергеич, несмотря на жажду, после того как вытащили жука, все же пить из бутылки малиновую воду не решался.
А приятель Коля говорил:
— Что такое жук? Он всегда живет в воде. Самый чистый зверь. Его когда вытащили — он опять в реку улетел…
Хорошо было в августе на берегу речки. Денек был серенький, и на реке было тихо. Василий Сергеич сидел на берегу, расставив против себя удочки с поплавками и пристально глядя на поплавки. Схватит удочку — и говорит:
— Попала!
Тащит окуня. И кладет его в сажалку перед собой. После полотенцем вытирает руки и опять закидывает удочку.
Наверху, на пригорке, послышался в саду звук гитары. Это мой слуга Ленька упражнялся в беседке. И слышно было, как он запел:
Подари мне поцелуйчик…
Ко мне обернулся Василий Сергеич и сказал:
— Как это вы Леньку не можете обуздать! Поет, сукин сын, поет! Ловить рыбу мешает.
А голос Леньки так и звенел по реке:
Чувирь, мой чувирь,
Чувирь на вирь, вирь, вирь, вирь…
— Слышите, что делает, — сердился Василий Сергеич. — Я бы показал ему «чувирь». Необузданное животное. Ловить так нельзя. Настроение портит. Мешает.
Василий Сергеич встал, поднялся по дорожке на бугор и зычно закричал:
— Замолчи ты, конопатый черт, дурак!
Ленька сразу замолчал.
Я тоже двинулся к дому — не вздумал бы Ленька снова орать.
С Ленькой в беседке сидел сосед мой, крестьянин Феоктист Андреич. Он любил слушать, как пел Ленька, и сказал огорченно:
— Ишь ты, петь тебе не велят.
— Больно нужно его слушать. Если бы не Константин Алексеич, я б не слушал его. Тоже об себе думает; архитектор, баню построил!
— А чего? Поди, жалованье получает хорошее? — спросил Феоктист.
— Все получают. Ни за что получают. Он меня один только тут и ругает. Окрошку ел, так в окрошку пиявка попала. На меня говорил, что я пустил.
— А чего, — сказал Феоктист, — пиявка-то не вредно. На охоте ездили, я дожидался. Пить захотелось. Под кустами лужу нашел. Картузом захватил воду-то и пью. А темно было. Напился, слышу, у меня в брюхе чего-то елозит. Напугался. Нагнулся и смотрю в лужу-то. А там пиявок!.. Вреда от них нет. А вот, по весне, Дарья, что за околицей живет, с ней было этакое-то. Тоже по весне из лужи пила. Лен мочить ходила. А в луже-то головастики эдакие заводятся.
— Это лягушата выходят из головастиков, — сказал Ленька.
— Вот-вот. У ней лягушата и завелись. Брюхо растет и растет. Все глядят, молчат. Думают, Дарья, это самое, попала. Наверное, к леснику — эдакий приезжал, гвардейский солдат. Дарья его видала. Ну, конечно, смеются в деревне. Она к бабушке-знахарке ходит. Александрой Васильевной знахарку звали. Богатая. Лавку в Покрове держала. Ну, чего ж? Зря про девку говорили. Смотрят, живота боле нет. А по избе прямо лягушки прыгают, туды-сюды. Вот ведь дело-то какое!
— Вот если волосатик попадет, — сказал Ленька медленно, — тогда беда.
— Да, — согласился Феоктист. — У Горохова попал, так он его вином выгонял. Вот пил! До чего пил! Так и помер…
У беседки показался Василий Сергеич. Нес удочки и пойманную рыбу. Остановился.
— Погоди, ты у меня попоешь, — сказал он Леньке. — Я из-за тебя леща упустил, в пятнадцать фунтов! Понимаешь? Нет, ничего не понимаешь. А сколько у Баранова стоит лещ копченый в пятнадцать фунтов?.. Да еще не всегда найдешь! Вот Константин Алексеич, помнишь, леща-то Баранову такого отдал коптить. Помнишь?
— Помню, — сказал робко Ленька. — Я его сам отвозил от Баранова Шаляпину в подарок. Так тот не верил, что поймали такого. «Наверное, в Охотном купили». Божиться меня заставил. И потом сам ловить поехал.
Василий Сергеич велел Леньке отнести рыбу на погреб.
— Вот что, Феоктист Андреич, — сказал Ленька. — Возьми-ка гитару к себе домой. Я буду приходить к тебе петь.
— Ладно, разлюбезное дело.
— Здесь-то петь не велят, то рыбу мешаю ловить, картину когда пишут — тоже не пой. Шаляпину попробовали бы запретить! На мельницу когда с ним ездили рыбу ловить, так он на весь омут орал: «Серый селезень плывет». Все небось молчали.
— Говорят, велико жалованье получает, — сказал Феоктист.
— Так ему сам царь платит.
— Да неужто? — удивился Феоктист.
— А как же! Он придет в казну, его к сундуку подведут, он и берет золото обеими руками, что руки захватить могут. Потом к серебру подводят. Тоже берет. А потом к медным. Медные-то, говорят, не берет.
— Их ты! — качая головой, вздохнул Феоктист. Взял гитару и пошел с Ленькой.
За обедом, когда ели уху из Васиной рыбы, Василий Сергеич все сердился:
— Верно же говорю: у меня лещ сорвался. К самому берегу я его подвел. Так фунтов на двадцать.
— Постой, — сказал я, — у нас в реке нет на двадцать фунтов. Больше трех фунтов не бывало. Это на омуте, на мельнице, бывают.
— Что вы мне говорите! Я сам видел, какой попал. А Ленька запел. Ночью поет — будит, спать не дает. Днем поет. Этому соловью вашему я хвост выдерну, как хотите.
— Что ты так, Вася, на Леньку-то напал? — сказал Коля. — У него, может быть, талант откроется.
— У него откроется! — пробурчал композитор Юрий Сергеич. — Слуха никакого. Я, как только он запоет, втыкаю ему в рот папиросу. Действует — умолкает, негодяй. Опять запоет — я опять папиросу. Только тем и спасаюсь.
В ту же минуту от сада донеслось пение Леньки.
Юрий Сергеич с невозмутимым видом вынул из портсигара Василия Сергеевича единственную оставшуюся у него сигару и медленным шагом отправился в сад…
В Черемушках
На даче в Черемушках лежат желтые опавшие листья на дорожках.
За палисадником стоит ломовик. Из дачи выносят мебель, корзины с посудой, железные кровати, матрацы, корыто. Все навьючивают на полок.
Коля и Саша — оба гимназисты, — грустные. Завтра начало ученья. Надевать ранец с книгами и идти в гимназию.
Оба разбирают шалаш, где они прятали монте-кристо[156], фонарь, котелок, компас, воздушного змея с трещоткой, банку с водой, где помещался вьюн, головной убор из ястребиных перьев индейца, и книжку Фенимора Купера «Орлиный Глаз».
Все лето они боролись с враждебным индейским племенем, расположившимся за Лидиным прудом, тоже в шалаше дачи, и состоящим из одного первоклассника и двух приготовишек.
Отец Коли и Саши служил бухгалтером в конторе театров. А отец другого племени был смотрителем Екатерининской больницы[157]. Оба племени немало досаждали своим родителям. Объедались дикими растениями — щавелем, гурлюной[158], ягодами черемухи, — отчего у них болели животы.
Родители ахали.
— Уж это лето. Забот с детьми не оберешься. Опять у Кольки температура, — говорила Колина мать.
И посылала отца за доктором.
Дачники были знакомы друг с другом. Собирались к вечеру на террасе дачи и играли при свечах в преферанс.
А Коля, выздоравливая, писал записку приготовишке другого племени:
«Покинь вигвам отца своего и издай крик совы. Буду ждать…»
И вот — все кончено. Опять надевать ранец с книгами и идти в 5-ю гимназию.
Мальчики собирали в коробку из-под шляпы своей сестры Нади кленовые листья, сухой гриб с коры дерева, раковины от улиток, подкову, которую нашли на дороге.
В последний раз, пока увязывали возы, они пошли на пруд, набрали в коробку песку, сняли сапоги и ходили по воде. Захватив три папиросы, которые стащили из портсигара отца, оба враждующих племени выкурили трубку мира.
Затягиваясь, кашляли до слез.
— Алашай, алашай, — сказал торжественно Коля, — мы покидаем наши вигвамы. Мы не сдаемся бледнолицым врагам.
Тут одного из этих милых мальчиков, сына смотрителя больницы, догадало стащить у отца банку йода, и он кисточкой раскрасил физиономии всем другим мальчикам желтыми индейскими узорами.
— Что же это делается? — вскричал бухгалтер.
— Надя! — позвал он старшую дочь. — Нам после завтрака ехать, а посмотри на их рожи. Как ты их повезешь в Москву? Ну, Колька, погоди!
И отец достал ремень. Колька кинулся наутек.
Смотритель больницы тоже расстроился и жестоко порол старшего сына — столь жестоко, что матери пришлось его отнять, и вышла домашняя ссора.
Отец кричал матери:
— Вот вы, Федотовы, все такие! В тебя вышли все!
Меж тем время шло. Бухгалтер вне себя ходил по террасе и кричал:
— Надя, поищи же Кольку. Скоро ехать. Где он спрятался?
Надя, стоя у березы, вырезывала ножичком на коре: «Твоя» — и уже начала вырезать «навек»,