— Салфеточкой, ваше превосходительство, завешиваться надо, потому мули кушаете — с них капает.
— А салфеточка-то, дорогой, полтора франка стоит. А за три франка бутылка вина неплохая. Хотя и ординер[166], но рассчитывать надо. И главное, все оттого, что не встретили мы женщины тургеневской.
— Правду, сущую правду говорите. Все оттого… А вот, ваше превосходительство, какой денек сегодня ясный. Идти завтракать к старичку, сидеть в ресторане на народе — как-то скучно. Я смею предложить: недалеко от Парижа находится Буживаль — прекрасное место, леса, сады, а главное, что там жил сам Иван Сергеевич Тургенев — у мадам Виардо. Поедем-ка туда — там ресторан на острове и памятник Ивану Сергеевичу.
— Блестящая мысль, — сказал генерал. — Прекрасная.
И стал поспешно одеваться.
Ресторана на острове в Буживале не оказалось. Спрашивали, где памятник Тургеневу, — никто не знал. Приятели решили подкрепиться и, найдя небольшой ресторанчик на набережной Сены, расположились завтракать.
Прислуживала молодая девушка. Хозяин подал бутылку красного вина и прибавил:
— Вино у меня славится.
Завтракая, приятели восхищались прекрасным видом. Перед ними проходили барки. У моста стоял полицейский, мчались автомобили.
Приятели на ломаном французском языке пытались узнать, где здесь дом мадам Виардо, в котором жил знаменитый экривэн[167] Тургенев.
Хозяин подумал и сказал:
— Адреса не знаю, но такой русский экривэн иногда приходит сюда завтракать, один.
Генерал фыркнул и пошел справиться у полицейского, который стоял у моста. Долго говорил с ним и вернулся к столу расстроенный. Спросил, махнув рукой, бутылку вина и грустно сказал:
— Забыли и Тургенева, и мадам Виардо. Ужасно, ужасно: никто ничего не знает…
Захватив с собой еще бутылку вина, приятели через мост перебрались на другой берег и пошли по дорожке вдоль берега Сены к большим деревьям.
Огромные серебристые тополя отбрасывали широкую тень на берег.
Приятели расположились на травке. На реке длинной вереницей проходили барки. Гудели пароходы.
По дорожке проходили дамы с детьми, молодые люди. Проезжали велосипедисты. Один из них слез с велосипеда и тоже прилег отдохнуть на траву.
Василий Петрович любезно спросил у велосипедиста, не знает ли он, где вилла мадам Виардо, у которой жил Тургенев.
Молодой человек оказался разговорчивым и, показав на противоположную сторону пальцем, сказал:
— Вон светлый домик с красной крышей, на горе. Там и жил этот русский писатель. Только в настоящее время он уехал, дом заперт, и никого не пускают.
— Позвольте, — сказал Василий Петрович, — он давно умер.
— Может быть, — невозмутимо ответил молодой человек. — Значит, это тот, который похоронен рядом с моей теткой. Так это вон там, — показал он в сторону.
Генерал встрепенулся:
— Ну, слава Богу, нашли, — шепнул он приятелю. — Пойдем, поклонимся праху.
Долго шли приятели по горам. Заходили подкрепляться в бистро.
Но вот и кладбище. Насилу нашли сторожа. Он привел их к богатой могиле.
На тяжелом мраморном памятнике было высечено: «Repose en paix»[168].
Приятели опустились на колени и с трудом поднялись. Обойдя памятник, прочли на другой стороне:
«Colonel Touraine[169], 48 лет. Умер в бою смертью храбрых».
— Все перепутали, — с огорчением сказал генерал. — Мечта, брат, мечта… Пойдем, помянем, выпьем. Я рад, хоть памятник-то видел. Хорош памятник.
— Верно. Только смущает меня, ваше превосходительство: «Погиб смертью храбрых».
— Ну, батенька, это не важно — перепутали… Не в этом дело… Важно — настроение, мечта. «Как хороши, как свежи были розы…»
Пассивная оборона
Марья Петровна Остоушкина после обедни зашла к своей приятельнице, Пелагее Васильевне Утюговой. Обе они были москвички и вместе кончили гимназию.
Марья Петровна жаловалась на мужа:
— Что только у нас делается, дорогая. Такая паника в квартире. Борис Абрамович всех напугал. И откуда деньги взялись? Тысячу кило сахару купил! Полну комнату набил. А в середке сахара место себе оставил, сомье[170] поставил посредине. Бомбы когда полетят, говорит, сахар и не пропустит. А мой Илья Семеныч ему во всем верит. Постель поставил посреди комнаты, на постель навалил комод, все белье высыпал из ящиков, раскидал. На комод сверху — ванну жестяную. Окна все черной бумагой заклеил. Мокрые одеяла на двери повесил. А потолок голубой краской раскрасили. Тьма такая в комнате, клеем пахнет, дышать нельзя. В рот ничего не возьмешь. Что делается, что делается!.. А в третьей комнате у нас Гребенщиков мешки таскает — с мукой, крупой, сухарями, запасы делает…
— Ну что же, голубушка, — говорит Пелагея Васильевна. — Это умные люди. А мой Владимир Федорович ни о чем не заботится. Пьет красное вино без передышки. Анжу сухое[171] выдумал. Бутылки домой натаскал. Сердится, говорит: «Не учи меня, я химию-то проходил, меня газы не возьмут, плевать я на газы хотел!» Окна не завешивает, а вид у нас и правда из окон хороший — в парк окна выходят и Эйфелева башня видна. Что говорить, нет, милая, у вас умно поступают. А мой знать ничего не хочет, говорит, войны никакой не будет. Обедами занят в своем обществе, пельмени покупает и ночью домой приходит. Газету по утрам, когда проснется, поглядит минуту, бросит и скажет: «Все не то». В тунике сидит. Давай кофе — и туда рюмку коньяку с утра льет. Серьезный человек, только беспечный. Когда замуж за него выходила, то у меня был другой жених, атташе был где-то. Так он про меня сказал, что я за утюга замуж вышла. Он его «утюгом» звал. Вот что, милая, я к вам поеду — хоть посмотреть, что люди делают. «Я, — говорит, — дипломатический корпус прошел». У него в голове все другое.
И обе подруги приехали к Марье Петровне смотреть, как проводится пассивная оборона своими средствами, по совету Бориса Абрамыча.
Квартира Марьи Петровны помещалась в третьем этаже большого дома. Позвонили.
Отворила дверь старушка, которую звали Валенька. Марья Петровна спросила:
— Валенька, дома ли Илья Семеныч?
— Дома, — кротко ответила Валенька и всплакнула.
В квартире было темно. Марья Петровна зажгла электричество. В коридоре пахло клеем, валялись куски бумаги, лежали большие малярные кисти, беспорядок.
Когда же вошли в комнату к Марье Петровне и зажгли электричество, то увидели невероятное сооружение, окна заклеены черной бумагой, постель — посреди комнаты. И пятнами высыхающий потолок, выкрашенный бледно-синей краской.
— Господи, что же это? — вскрикнула Марья Петровна. — Зачем потолок-то синей краской красить?
— А затем, сударыня, — раздался голос Ильи Семеныча из-под постели, — что, может быть, целый год вам не придется высунуть голову за окошко, чтобы взглянуть на небо, на свет Божий. А высунете голову, бомбовоз вас по голове бомбой — жиг! А здесь будете отсиживаться, посматривать на потолок — все-таки вроде неба. Душа-то ведь требует тоже пищи духовной. Без неба не проживешь.
— Илья Семеныч, — сказала Пелагея Васильевна, — неужто уж так и выйти будет нельзя? Ну, пусть бы к портнихе или на рынок?
— Эх вы, ну какие рынки! Какие, сударыня, рынки в Мадриде? А ведь вот уж год сидят так.
— Да что же вы-то, дорогой, залезли под кровать? Ведь ничего еще нет.
— «Нет! Нет!» Каждую минуту может быть. Нужно убежище устроить! Бомба пробьет потолок вот здесь, около, пробьет пол, летит ниже — ничего. А вот здесь, надо мной, прямо попадет в ванну, пробьет ванну, мраморную доску на комоде… А в комоде — крепости.
— Да что вы, Илья Семеныч, что с вами! — вскрикнула жена. — Какие крепости?
— Купчие крепости, сударыня, купчие. От усадьбы, от имений. И портреты всех знакомых, родственников. Бумага толстая, пергаменты. Вот их-то, пожалуй, бомба и не прошибет, застрянет, голубушка. А потом, в нижних ящиках, письма ваши ко мне, когда вы девицей переписывались со мной. Их три ящика, всё любовные письма — ах, и жизнь была в России!.. Нет, у меня все рассчитано. Щели заклеены — газ не проникнет. Сода запасена. Кстати, ее от изжоги принимаю. Все предусмотрено, не беспокойтесь.
— Уж, по-моему, лучше умереть, чем так жить, — сказала жена.
— Да-с, а вы забыли, как в Мариуполе три недели в погребе сидели? А потом двенадцать верст на животе под тальником ползли, при большевиках? Забыли? Тогда жить хотелось? А у нас и есть нечего было. А теперь Гребенщиков запас на полгода делает. Рис, пшенная крупа, сухари, сухой компот. А вы все недовольны.
— Так лучше бы уехать куда-нибудь, подальше от города, в деревню, — сказала кротко супруга.
— Ну нет-с. Борис Абрамыч в Библии прочел: «Не выходи из осажденного города». Надо чувство иметь. Я чувствую и во сне видел, что будто я вышел и только подумал — зайду-ка в кафе, выпью кальвадосу, вдруг слышу: «трах!» — и чувствую, что я сразу — вдребезги. И по воздуху полетел. Нельзя сказать, что состояние приятное… Вы, женщины, вообще знать ничего не хотите, а потом жалуетесь.
— Господи, — сказала Пелагея Васильевна, — как бы мне уговорить Владимира Федоровича изоляцию сделать. А у него вино на уме. «Анжу, — говорит, — сухое — прекрасное средство против газов». А я пить не могу — у меня печень. И потом — невралгия…
В комнату вошел Гребенщиков, поздоровался с дамами и спросил:
— А где же Илья Семенович?
— Убежище устраиваю, — послышался из-под кровати голос Ильи Семеновича.
— Неплохо устроились, только все зря. Войны никакой не будет. Я чувствую. А во-вторых, мой фокстерьер Бобик — веселый и все с мячиком прыгает, сует мне в руку — играй с ним. Собаки знают вперед. В России, помню, при большевиках все собаки убежали и не шли к хозяевам на зов. Были несчастные, скучные. Они чувствовали ужас смуты, да-с. Войны не будет.