«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 128 из 222

— Здравствуйте, — сказал, входя, Борис Абрамович и держа в руках газету. — А где Илья Семеныч?

— Я здесь, — ответил Остоушкин.

— Вылезайте, мир подписан…

Остоушкин как-то странно охнул и стал выбираться из-под кровати. Ванна зашаталась и вдруг рухнула наземь. Марья Петровна закричала:

— Что же это, мои новые туфли! Как глупо! Илья Семеныч, это просто безобразие — каблук отскочил! Что вы наделали? Голубушка, подумайте, туфли-то я только купила, сто пятьдесят франков, подумайте!..

Майор Ушаков

Конец октября. Лес обнажился. В прозрачном воздухе осени, среди синеющей дали лесов, светлой точкой блестит церковка Нечаянной радости…

Теперь здесь, вдали от родины, не знаю почему, в эти дни я все вспоминаю эту маленькую каменную церковь, стоявшую отдельно от селений, окруженную погостом. Березы, липы, и среди них — могилы, деревянные ветхие кресты. Полуразвалившаяся загородка погоста. Протоптанные дорожки среди травы, по которым я проходил с охоты и всегда останавливался отдохнуть. Садился на бугор у кустов ивняка.

Помню, как летом в высокой траве трещали кузнечики. И какой мир и покой входили в душу.

С краю погоста была большая каменная плита. Старая, покрытая мхом.

Я с трудом разобрал надпись:

Здесь покоится прах
ПЕТРА ЛАВРЕНТЬЕВИЧА
УШАКОВА,
убиенного в чине майора
в бою при Бородине.
Упокой, Господи, душу раба Твоего.

Все так просто, так мирно кругом…

И вот как-то, проходя с охоты и отдыхая на бугорке, я увидел на дорожке высокого старика в полинявшем картузе с кокардой.

Он остановился у могилы майора и долго стоял, наклонив голову. Потом опустился на колени, творя молитву. Помолившись, старик с трудом поднялся с колен. Сел на плиту. Вынул из кармана узелок. Из узелка достал черный хлеб, яичко, вареную картошку, соль и стал есть.

Потом опять встал на колени, помолился и пошел к выходу.

У калитки старик остановился, посмотрел на меня и спросил:

— Ну, как охота ваша?

— Плохо.

Он подошел ко мне, поздоровался и сел рядом.

Я спросил:

— Вы, должно быть, здешний?

— Да, здешний. Позвольте представиться — майор Ушаков.

Я с удивлением посмотрел на него.

— Вот здесь, внизу, за церковью, дом был, да давно сгорел. Пристройка-сторожка осталась в саду. Я тут и проживаю.

— Ваша фамилия здешняя. Я прочел здесь на могильной плите — «Ушаков», тоже майор. Он вам, верно, родственником приходится?

— Отец мой. А я тоже до майора дослужился. Провел Севастопольскую кампанию, да и в отставку. Вот и живу один. Никого у меня не осталось. Сестры были — всё прожили, и земли не осталось. В Питере кто-то есть — не знаю.

— Как же вы живете-то? Лета ваши немолодые…

— Как живу? — задумался майор. — Да так вот… Столярничаю кое-что. Табуретку, скамейку сделаю. Хорошо живу. Место хорошее. И вот, сколько я был на службе, — ссоры, волнения, война тоже. Жена была — разошелся. И приехал сюда в печали. И вдруг, проходя церковку эту нашу, ее прадед мой строил, сказал: «Нечаянная радость, сними печаль с меня». И в тот же миг… как ничего не было… Ни горя, ни забот, ни душевного страдания. Все улетело. И сделалось мне так хорошо, и слезы сами потекли из глаз. И так мне показалось кругом прекрасно, и березы, и липы, и кладбище, и небеса. Такая радость вошла в мою душу, что я сказал: «Господи, что же это?.. Я не испытывал никогда такого счастья». И это чувство восхищения всем, что меня окружает, всегда со мной. Все, что кругом я слышу, — огорчения, заботы, ссоры, — мне кажется такой суетой, которая не стоит внимания.

— Постойте, дорогой, — сказал я. — Ну, а как же нужда-то, когда есть нечего, как же тогда быть? Или болезнь?.. Какая же может быть тут радость?

— Да, да, да… — ответил он задумчиво, — это все верно вы говорите. Да, верно — ничего не скажешь. Мятежный мир… В нем все по-другому. Как из него душой выйти?.. Вот церковка эта помогает. А как — не поймешь. Зайдемте ко мне, если охота, — я вам покажу, какие я цветочки вывел.

Когда я пришел в заросший сад, то увидел деревянный дом, крашеный и полинялый. Окна были большие, как в барских усадьбах. Покосившееся крыльцо и около небольшого этого странного дома — темный пруд, кругом заросший плакучими ивами, которые густо опустили ветки в самую воду.

Весь дом состоял из одной комнаты. У одной из стен была печь с лежанкой… У окна, на скамейке, стояли горшки с цветами. Они были пышны и прекрасны.

— Верно — хороши цветы, — сказал я. — Это полевые?

— Да, хороши. Я их пересаживал в новую землю… Вот земля, — показал он мне на горшок с землей, — просто земля, а какую радость, красоту дает… И нас, людей, земля дает и в землю превращает. Скажу вам: за долгую жизнь свою мало красоты от людей видал. Все больше злобу. Теперь-то я беден, не нужен никому. А прежде имел средства. Всегда виноват был. Цвет-то человеческий, в короткой жизни нашей, проходит скоро. Разве для мучительства родит земля человека? Для нужды, злобы, войн, ненависти? Нет, неправда, нет. Не для того. И солнце светит не для того!..

Майор Ушаков остановился у окна, посмотрел на церковь и наклонил голову. Потом, как бы очнувшись, взял графин со стола и предложил мне выпить малинового квасу…

— А ведь скучно вам одному-то жить? — спросил я.

Он вынул из крынки размоченный хлеб и, открыв окно, бросил курам.

— Что вы, нет, хорошо. Тихо. У меня есть и приятели в округе, кой-кто заходит. Зимой больше. Ну и поговорим, кто что. А сколько мне лет? — неожиданно спросил он. — Как вы думаете?

— Лет семьдесят, — ответил я.

— Нет, много больше. Мне под сто лет. В 1812 году отец был убит, что вы!

Я удивился.

— А вы из Москвы?

— Нет. Я живу от вас верст двадцать. В Охотине. Поселился недавно. Построил дом.

— Знаю, — сказал он, — знаю. Полубояринов жил там раньше. Давно то было.

— Приезжайте, — говорю, — ко мне. Я художник.

— Да что вы, — удивился он. — Вот никогда не видал художника. Я ведь, знаете, в Москве был назад лет сорок… нет, больше. Я не люблю городов. Приехал, да и думал, как бы уехать скорей. Всякому зверю своя нора дороже.

— А что это у вас за сабля висит?

— Это за храбрость. Я был четыре раза ранен.

Старик проводил меня версты три по лесу в мою сторону.

И вот, в этот октябрьский светлый осенний день, когда я смотрел на далекую церковь Нечаянной радости, пришел ко мне охотник — приятель мой из Букова, Герасим Дементьевич.

— Герасим, — сказал я, — вон лес обнажился, церковка-то Нечаянной радости и стала видна.

— Как же, — ответил Герасим, — ты там бывал?

— Не только бывал, а со стариком майором Ушаковым познакомился. К нему заходил.

— Да что ты. Он ведь лекарь был. Этой весной помер. И-и-и… какой человек. Его вся округа хоронила. Священники приехали из Ростова. Ведь он наследство получил и все роздал. Столярничал. А главное — лечил. Ежели кто больной, вот какой больной, — позовут его.

— А он чем лечил?

— Цветочков принесет и настойки, поставит у больного рядом. «Гляди, — говорит, — на цвет радости. Забудь, сними горе, возлюби жизнь и настоечки попей. Будь здоров…» — и уйдет. А больной-то после того выздоравливал. Вот какой был лекарь!

Телеграмма

Осень. Короче день. Снег выпадал и скоро стаивал.

Утро. Я только проснулся, посмотрел в окно. Вдали — крыши изб, мокрые, темные, дорога грязная, синяя. Облетели осины. Трава на лугу пожелтела, скучная. Слуга мой Ленька несет охотничьи сапоги и ставит около меня.

Леньке не нравится осенью в деревне. Хочется в Москву — и он сочиняет разные штучки.

— Ну что, — спрашиваю его, — как погода сегодня?

— Да моросит… — отвечает медленно Ленька. — Говорят, что оспу надо прививать, а то в Любилках черной оспой заболели трое, а к нам Василий заходит оттуда — мед носит.

Я молчу, на меня не действует.

Тогда Ленька идет к моему приятелю Василию Сергеевичу, — тот верит.

— Знаете, — говорит мне Василий Сергеевич, — надо уезжать. Здесь, говорят, эпидемия черной оспы, и ящур на язык садится.

— Что такое? — удивился я. — Какой ящур?

— От молока. Молока нельзя пить. Язык как ящерица делается. Во все стороны вертится, пухнет и душит вас. Не угодно ли? Хороша штучка!

— Это кто же тебе сказал, Вася?

— Да вот все говорят… и Ленька. Молока ни под каким видом! Уезжать надо, а как жалко. На реке щука берет, прямо жор. Я вчера двенадцать штук взял.

— Постой, — говорю, — дадим телеграмму доктору Ивану Ивановичу.

— Верно, — соглашается Вася.


* * *

Тетушка Афросинья вносит самовар, крынку молока к чаю и оладьи.

— Вот, — говорит Вася, — молока-то нельзя — ящур… на язык садится…

— Чего это вы только, Василий Сергеевич, выдумаете? — говорит тетушка Афросинья. — У людей ящур никады не быват. Это у коров; и то летом — от травы речной заводится.

Приятель Вася наливает в свой стакан и, прихлебывая чай, карандашом составляет доктору телеграмму: «Приезжай немедленно — черная оспа, ящур. Захвати лекарства».

— Так хорошо?

— Чего ж еще? Хорошо.

Но Вася не удовлетворен. Он исправляет текст: «Приезжай ящур, черная оспа».

— Так лучше, сильней?

— Пожалуй, сильней… Только он подумает, что ты его ругаешь.

— Ах, черт, пожалуй, верно, — засмеялся Вася. — Он, чертова кукла, сразу не разберет.

Вася отхлебнул чай и, медленно прожевывая оладьи, сказал:

— Надо вставить «не ты».

Выходило: «Приезжай, не ты черная оспа».

— Что-то не того… — с досадой сказал Вася. — Надо обдумать.

Он встал из-за стола, сел к окну, долго хмурился, писал и, наконец, сказал:

— Вот: «Приезжай скорей лечить ящур черную оспу».

— Не годится, — говорю я, — не поймет. Он не ветеринар.