— Чего серчаете, — сказал возвратившемуся Виноградову охотник Герасим Дементьевич. — Чего тут? Василий Сергеич так, для смеху. А вот у нас надысь, в Букове, товарища поджигателя пымали. Вот били. Ну и били. Житницу поджег. Только товарищ поджигатель и говорит мужикам-то: «Товарищи убийцы, позовите товарища попа, а то я, кажись, помираю…»
Осенний вечер
Ну и скучное же время ноябрь месяц. Вчера выпал снег, как-то обновил землю. Вроде как повеселела природа. А когда растаял — опять темно, серые тучи нависли, скучная осенняя заря догорает с краю леса. Дорога грязная, у крыльца лужи. Тоскливо мычит корова у сарая. Потемнели сырые крыши. Вороны летают стаями, каркая, садятся на березы.
Приятели мои заскучали дома. Пошли на реку. Она такая полная, мутно отражаются ольховые кусты в воде. И на реке — неприветливо.
Неужели сад мой и все кругом было еще недавно покрыто свежей зеленью? Как-то и не веришь. Осенняя мгла. Дома-то хорошо — горит лампа с красным абажуром, теплится камин.
Доктор Иван Иванович сидит у камина и, подбрасывая сырой хворост, говорит:
— Вот наука. Конечно, наука многое объясняет. В науке есть несомненная истина, но определить всего не может. Хотя бы вот, к чему это нелады в жизни разные — то так, то этак. Погода тоже не веселит… Заметьте — вот в окружающей нас жизни, у всех приятелей наших, все как-то боком выходит. Вот хотя бы с женщинами. Вначале, конечно, все казалась в розовом свете. Женился. Доктор я. Ну, вижу, нравлюсь. Во мне участие принимает, рада. Черт меня дернул в театр поехать. А она раньше актрисой была. Что ни скажу, похвалю: «Вот хорошо играет „Бесприданницу“», а она: «Ужас, что с вами, вы ничего не понимаете. Нравится она вам, потому что смазлива…»
— Нет, — говорю, — позвольте, я-то понимаю. Я сам в любительских спектаклях, когда студентом был, так в Вологде, хотите знать, Чацкого играл…
А она как расхохочется:
— Вы, — говорит, — утюг! Какой вы Чацкий!..
Не угодно ли? Вот что я ни скажу — все не так. Ну и пошла ерунда. Вышло так, года через полтора, что рад был, когда из дому уходил. Получалось так, что я как бы враг ее, что ни на есть злейший враг. И каково же ей жить приходится со мной!
— Вот это верно, — сказал Коля, — до чего верно. Я тоже чувствую с утра, чувствую, что я самый последний человек. И Анфиса тоже страдает. Все от меня, и почему от меня — я не понимаю.
— Постой, — сказал приятель Вася, — что же тут непонятного? Страдает. Вероятно, от глупости твоей страдает.
— То есть как это, от глупости? — удивился приятель Коля. — От какой же это моей глупости, позвольте?
— Да, — вступился доктор Иван Иванович, — по-вашему, и моя жена тоже от моей глупости страдает? Как это вы легко, господин архитектор, дурачков раздаете. А вы тоже ведь, кажется, изволили с супругой вашей разойтись? Это, должно быть, от ума большого.
— Довольно, — вдруг сказал Павел Александрович. — Что же это такое за разговор начинается. Про женщин вообще так говорить нельзя. Женщина — существо прекрасное, нежное и хрупкое. Да-с. Вы, конечно, люди штатские. Не понимаете. А вот когда ехал наш 6-й драгунский кавалерийский эскадрон и заехал в Зарайск, так там знаете что с женщинами случилось? Нет, вы не знаете, что случилось…
— Что же такое случилось? — спрашивали все.
— Не поймете… Что вам ни говори — не поймете. Это понять надо, а вам трудно.
— Что же такое? — удивлялись приятели.
— А такое — рыдали, понимаете, рыдали. Женщины рыдали… Город Зарайск рыдал…
— Постой, Павел Александрович, почему же рыдали, город рыдал?
— Странный вопрос. Эскадрон ушел.
Коля Курин смотрел, мигая, на Павла Александровича, высоко подняв брови, а у доктора Ивана Ивановича как-то сам собой открылся рот, и выражение лица у него было удивленное и виноватое.
— Это у вас, — продолжал серьезно и строго Павел Александрович, — у штафирок[172], разные там анализы, переживания, извращенные чувства, разные вообще пошлости, а у нас — нет-с. Женщин вообще понять надо и преклоняться. Преклоняться, и никаких.
Павел Александрович сердился и говорил резко.
А охотник Герасим Дементьевич, который раньше был солдатом и был на войне, сказал:
— Все правильно. У штатских в голове завсегда бусырь[173] заводится. Ну, их в тоску и вгоняет. И где ж, в походе, с лошадью, да в службе, в слабость вдаваться…
— Константин Лисеич, — сказал, входя, Ленька, — тетенька Афросинья гуся резать не хочет. «Это мне, — говорит, — не подходит, и гуся жалко».
— Ну вот, — встрепенулся Юрий Сергеевич, — а обещали гуся с капустой. Значит, ау!..
— Так ты ступай и режь гуся, — сказал Василий Сергеевич.
— Ну нет, увольте.
— Иван Иванович, ты ведь тоже и хирург, ты и займись, — сказал Сахновский.
— Хирург. Вот я твое толстое брюхо, в случае болезни, разрежу не моргнув, а гуся резать отказываюсь.
— Ну, Павел Александрович, покажи нам свою храбрость, — сказал Юрий Сахновский.
— Вот если бы ты не был штафиркой, то за слова такие стоял бы передо мной у барьера.
Все приятели наотрез отказались резать гуся.
А Ленька сказал:
— Жалко гуся-то домашнего резать. Вот застрелить ежели…
Но и стрелять домашнего гуся никто не хотел.
Пошли смотреть на гуся.
— Тега, тега, — позвал гуся Ленька.
Большой жирный белый гусь шел по лужам от сарая, переваливаясь на желтых лапах.
— Хорош был бы с капустой… — задумчиво сказал Сахновский.
Гусь боком, подняв голову, осматривал приятеля. Потом, опустив голову, зашипел, когда Юрий хотел его погладить.
— Вот и охотники… — сказала тетенька Афросинья.
— Ш-ш… ш-ш… — махнула она фартуком на гуся. — Иди, а то и впрямь бы не съели.
— Его, конечно, зарезать можно, — сказал Герасим, — только такого гуся лучше на племя оставить. Ведь у нас зайцы на жаркое есть, чего еще…
— Заяц-то лучше гуся, — согласился Василий Сергеевич.
— И ладно, — сказал Герасим, неся из погреба зайца. — На войне человек человека не жалеет, а вот перед гусем все штафирками сделались. Куда! На баб жалуются! — засмеялся Герасим. — С бабой сладить не могут. А от бабы тоже польза и радость бывает. У нас угольщик Серега ослеп. Ну, значит, уголь жжет, смолье, — знать, от дыму-то и ослеп. В больнице полгода был. Ослеп — шабаш. Домой отправили. И вот сердит он стал. Цельный день ругается с женой, делать-то нечего. И то не так, и это не так, а в драку лезет. Авдотья-то, жена, не выдержала, его по башке вальком-то и ахнула. А он, как она его по башке-то ударила, сразу и прозрел. Вот ведь что. Вот, доктор Иван Иванович, вы слепых-то лечите ли так?
— Ну и лекарство… — засмеялся Василий Сергеевич.
— Таким средством радикальным вас бы попользовать не мешало, — сказал Иван Иванович. — Дурь-то из головы у вас бы повышибло.
— Эх, — вздохнул сторож моего дома, дедушка, покачав головой. — Все это через ненастье. Время скушное — дождь и дождь…
Случай
Многое в жизни зависит от случая.
Как сказать, счастье, что ли? Одному везет, другому — никак.
Так и говорят: «его величество случай».
Вот какой случай рассказал мне в моей молодости мой знакомый — дирижер частной оперы.
— Был я в Киеве, — начал он, — служил вторым дирижером в оперном театре. Был молод, только что окончил консерваторию.
Как-то рано утром, в девять часов, сам не зная почему, пошел в театр. Никого нет. Прошел в библиотеку. Разбираю ноты, партитуры. Приходит сторож и говорит мне:
— Приехали каких-то двое — директора спрашивают. Я говорю — его нет. Так кто ж тут есть, спрашивают. А я говорю, что пришел музыкант, что палочкой милитирует. Нам, говорят, очень нужно с ним переговорить.
Сошел я вниз. Посетители очень любезно со мной заговорили: о репертуаре и чем я дирижирую.
— Мы приехали из Москвы певцов послушать. Что же вы так рано здесь делаете?
— Да вот просматриваю оркестровые партии в библиотеке, смотрю, нет ли ошибок.
— Очень приятно познакомиться и поговорить с вами. Скажу откровенно, — сказал один, постарше, — нам нужен дирижер, и притом — человек серьезный. Дирижер у нас есть, но мы им не очень довольны. Сказать откровенно — человек легкомысленный, хотя и немолодой. Проходу артисткам не дает. Волокита. Не едет артистка с ним ужинать — он ей все мимо аккомпанирует или заглушает. Постоянные жалобы, слезы, сцены. Вообще, я того принципа, что ни режиссеры, ни дирижеры не должны иметь в театре личных симпатий… А то что же получается… Дайте нам, пожалуйста, ваш адрес, мы вам напишем.
Пришел я домой и думаю: «Неужто в Москву попаду?.. „Не ухаживай за артистками!“ Чудно…»
Через неделю получаю письмо с приглашением и условия контракта. Отвечаю согласием. Долго писал. А во сне видел: артистка мне глазки делает и ручкой поцелуй посылает. А я ей и кричу: «Оставьте меня в покое, убирайтесь к черту…» Неприятный сон, а директор руку мне жмет.
Приехал в Москву. Знакомлюсь с артистками. Одна — контральто, красивая, мне и говорит:
— Не можете ли приехать ко мне и пройти со мной партию?
— Неудобно, — сказал я, — на сцене можно утром, до репетиции.
— Ах, я не встаю так рано. Отчего же вы не можете ко мне приехать? В чем дело?
— Не могу.
— Как это странно…
Другая — сопрано, прехорошенькая.
— Не можете ли, — говорит, — маэстро, приехать ко мне утром или после спектакля?
— Не могу, — отвечаю. — Приезжайте утром в театр, на сцене пройдем.
— Это мне неудобно, — смеясь, сказала она.
А сама такая симпатичная…
Я подумал и говорю:
— Вот что. В ресторане «Континенталь», в отдельном кабинете, есть хорошее пианино. После спектакля приезжайте туда ужинать, я с вами там и займусь. Захватите клавир.
Сижу в «Континентале». Не знаю почему — но в сердце у меня: тик, тик, тик… Приходит. Заказал ужин. Очаровательна. Я с ней прохожу места ее партии. Все идет хорошо.