«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 134 из 222

бя руками в рукавицах, чтобы согреться.

Пара вороных, покрытых синей сеткой, везет барыню в меховой шубе, с большой собольей муфтой.

— Поторапливайся, — говорю я извозчику.

Старик-извозчик задергал вожжами.

После промчавшейся пары вороных мне кажется, что извозчики на своих жалких лошаденках топчутся на месте.

Медленно еду на Рогожскую.

Наконец — дом моей бабушки Екатерины Ивановны.

У бабушки в доме так уютно, чисто. Стоят пузатые комоды красного дерева. На столах вязаные салфетки. Старинные часы под стеклянным колпаком. Рядом поповские вазы[176] с фальшивыми цветами. У окна корзины на подставках. В горшках — фикусы, аравийские цветы, которые, по-моему, никогда не цветут, худосочные пальмы.

Бабушка, высокая, худая, в темном шелковом платье, рада мне. Я целую ее в желтые худые щеки.

— Озяб, Костя? — спрашивает бабушка.

— Озяб немножко, — отвечаю, — из Сущева-то далеко к вам.

Она сейчас же велит дать мне чаю и приносит сама постный сахар и изюм в вазочке — бабушка соблюдает все посты.

Так тихо и уютно у бабушки. Это совсем другой мир по сравнению с тем, в котором живу я.

В большой круглой раме на стене висит портрет Пушкина, потом вышитый шерстями разносчик — в синей бумажной раме с золотом. Всё — под стеклом. Рядом — Иоанн Креститель — прекрасное лицо с большими волосами и тоненьким деревянным крестом в руках.

Я смотрю и думаю: «Это не с натуры. Какое темное нагое тело…»

— Чего ты теперь рисуешь? — спрашивает бабушка.

— Да вот, — говорю, — теперь в натурном классе. Пишу и рисую голых натурщиков.

Бабушка Екатерина Ивановна, единственная из моих родных, не против того, что я и брат мой, Сергей, — художники. Все остальные — против. Считают занятие пустым.

Однажды бабушка моя поразила меня, сказав, что у писателя, художника и музыканта должно быть вдохновение и что его создает муза.

— А ты, Костя, никогда не чувствовал, что есть муза, которая тебя вдохновляет? Ты ведь знаешь Пушкина. Вот он говорил:

Там я на пир воображенья,

Бывало, музу призывал…[177]

Помню, что я не сразу понял бабушку. Я всегда задумывался над тем, что мне говорила Екатерина Ивановна.

— Умей выбирать себе друзей, — говорила мне бабушка. — Друзей своей профессии. Другие ведь тебе будут чужие.

Прощаясь и уходя от бабушки, я получил конвертик, она положила его мне сама в боковой карман.

Уходя, я поцеловал бабушку в желтую щеку, а едучи на извозчике, вынул конверт. В нем лежали свернутые двадцать пять рублей.

Какая радость!

Мне сейчас же представился магазин Дациаро[178] на Кузнецком Мосту, колонковые кисти, цветная гуашь, краски и горячие пироги с рисом и рыбой у Севостьянова[179].

И по пути в Сущево я заехал к Севостьянову, наелся пирогов и захватил домой.


* * *

Проезжая близко от Мясницкой, я подумал: зайду-ка я в Училище. Училище живописи, ваяния и зодчества.

В большой комнате, где был буфет, ученики, дожидаясь вечерового класса, пели:

Быстры, как волны,

Дни нашей жизни,

Что час, то короче

К могиле наш путь…[180]

Пройдя курилку, я поднялся по лестнице и направился в мастерскую профессора Саврасова.

Идя коридором, я увидел за стеклянными дверями битком набитый класс. Дожидались лекции Быковского по истории искусств. Там был и Левитан. Я зашел в класс, и мы встали с Левитаном у двери.

Вскоре вошел Быковский и поднялся на кафедру. Сторож из солдат, Плаксин, принес большие книги и положил их на стол перед партами учеников.

Быковский, встав, сказал:

— В географическом положении Египта мы встречаем две особенности.

— Уйдем, Цапка, — сказал Левитан, — все то же…

Мы вышли из класса.

— Ну зачем это опять Египет? — говорил Левитан. — Я был вчера в Останкине, какой иней на дубовой роще… Это невозможно написать…


* * *

В мастерской мы застали А. К. Саврасова. Он завертывал в газеты свою небольшую картину в дорогой раме.

— Где вы были? — спросил Саврасов.

— Сдавали рождественский зачет по наукам, — ответил Левитан.

— А я был у бабушки, — сказал я.

— Да, да, да… — зачавкал Саврасов, — у Екатерины Ивановны. Увидишь — кланяйся, ведь она Пушкина помнит. У нее есть хорошая копия Иоанна Крестителя — это вариант Леонардо да Винчи.

— А бабушка Екатерина Ивановна мне сказала, что у поэтов и художников есть муза.

— Конечно, есть и муза, и лира, но есть еще и суета, — сказал Саврасов. — Вот иду продать картину.

И он, надев на плечи плед, взял под мышку картину и пошел из мастерской.

— Послушай, Исаак, — сказал я, — как красива Садовая в инее. Блестят вывески, зеленые заборы у садов.

— Ну что ты, Цапка, говоришь! Я не могу видеть города. Желтые казармы, скучные окна подряд… Ты посмотри — какое Останкино! Какой парк. Панин Луг… Я видел недавно Малые Мытищи, избы в снегу. Вечер, тоска. Я зарисовал силуэт, хочу написать под впечатлением вечер, и сбоку волк сидит и воет. Волка я попрошу писать Сережу. Он умеет хорошо рисовать лошадей и зверей. А я не люблю рисовать в пейзаж ни людей, ни лошадей, а волка — хорошо.

Прежде это было принято. Пейзажист не умел поставить фигуру в пейзаж. Так, например, замечательному жанристу, профессору В. Г. Перову, в его картинах «Птицелов» и «Охотники на привале» — пейзаж писал Саврасов[181].


* * *

Поздно вечером вернулся я домой в Сущево. Мать приготовила мне ужин. Я заметил, что у нее глаза были красны. Она молилась и плакала о покойном отце.

Я сказал матери, что был у бабушки и что она приедет к ней в воскресенье. Бабушка дала мне двадцать пять рублей. Я отдал оставшиеся деньги матери, сказал: «Спрячь». Отдал и пироги от Севастьянова.

— Ну что ты все плачешь? Ну съешь же пирог.

Мать послушно села у стола и ела пирог.

Сбоку на столе лежала вынутая просфора.

Когда мать подала мне чай, я взял просфору. Снизу было написано чернилами: «За упокой».

Я ел просфору с чаем; перелистывая Пушкина, искал стихи о музе.

Ложась спать и засыпая, я, как и раньше, видел в темноте ночи, прямо перед собой, лицо невообразимой красоты. Оно было матовое, как в тумане. Глаза постепенно открывались и были такой красоты и такого добра, что я таких никогда не встречал на земле. Потом глаза медленно закрывались, и образ пропадал. Мне было приятно видеть это лицо.

На этот раз я подумал: не муза ли это?..

В воскресенье бабушка приехала к моей матери. И обе они поехали на кладбище к отцу.

Вернувшись, бабушка привезла к чаю бисквитный пирог. Она была в черном шелковом платье.

— Бабушка… — спросил я ее, — когда я засыпаю, я вижу иногда вот так близко перед собой прекрасное лицо, как бы в тумане, и такие прекрасные глаза, немножко похожие на того Иоанна Крестителя, который у вас…

— Как это хорошо и возвышенно, — сказала бабушка.

— А не муза ли это?.. — спросил я.

— Нет, Костя, это твой ангел-хранитель…

Перед праздником

Кому как, а вот поросятам и свиньям приходилось перед праздниками плохо.

На Курском вокзале, у товарной станции, на путях товарные вагоны были битком набиты морожеными поросятами.

Будь хоть беден, хоть богат, а жареный поросенок должен был быть на Рождестве у каждого на столе — уж обязательно.

А у меня в деревенском доме, в сарае, — свинья и шесть поросят.

Я и приятели приехали в деревню на праздник, за неделю до Рождества. Василий Сергеевич пришел ко мне рано и, разбудив, сказал серьезно:

— А поросята-то ваши ни к черту!..

Я спросил:

— Почему, Вася?

— А потому, что переросли. Что же вы глядите-то? Это не поросята, а свиньи. Я уж когда к сараю подходил, услышал, как хрюкают. «Эге, — думаю, — это дело дрянь. Большие». И Юрий тоже говорит — из них холодный поросенок не выйдет.


* * *

Хорошо в деревне зимой. Утро, снега, снега…

Крыши на избах деревни — белые. Тихо. Ровно идет дымок из труб. Блестят на солнце, в инее, огромные березы. Небо сине. Сад как серебряный, весь покрыт инеем.

Похрустывает снег под валенками.

Феоктист, в новом тулупе, в красном кушаке, стоит у сарая с моими приятелями. Смотрят в закуту, где свиньи.

Я вижу, действительно, поросята велики, а сама мамаша сердито смотрит на приятелей и, хрюкая, что-то вроде как говорит поросятам.

— У ней ежели одного украсть незаметно, а то зла свинья — искусает.

— Вот этот-то помене, — сказал Герасим и схватил поросенка за задние ноги.

Поросенок неистово завизжал. Свинья бросилась на Герасима. Ужас какой раздался визг.

Все приятели отскочили от закуты и сказали:

— Ну ее к черту.

— Но нельзя же без поросят к празднику, — резонно заметил Павел Александрович.

И строго сказал Леньке:

— Потрудитесь как-нибудь незаметно его отделить от свиньи.


* * *

Василий Сергеевич, вернувшись в дом, приспособлял здоровое удилище. Привязывал к нему бечевку. Работая, смотрел на нас сердито.

А приятели, сидя за чайным столом, тоже на него с любопытством посматривали.

Привязав к бечевке большой крючок, Василий Сергеевич крикнул:

— Ленька, давай скорей!

Ленька вошел, держа в руках морковь. Василий Сергеевич насадил на крюк морковь и, надев тулуп и шапку, пошел ловить поросенка.

Охотник Караулов рассмеялся.