Василий Сергеевич остановился в дверях и обиженно сказал:
— Точить лясы-то легко, а вот вы подите-ка поймайте…
Все приятели засмеялись и, одевшись, пошли смотреть, как Вася будет ловить поросенка.
Василий Сергеевич, спрятавшись за косяк у хлева, дожидался, когда поросенок схватит морковь, показывая нам рукой, чтобы уходили и не мешали.
Вскоре Василий Сергеевич вернулся. Поставил удилище в угол и, смеясь, сказал:
— Хитрые, бестии, морковь съедят и не попадаются.
Решили взять поросенка на станции в лавке у Козакова, потому что мамаша поросячья настолько оказалась сердита, что никто не решался взять у ней поросенка.
Быстро наступали декабрьские сумерки. Посинел пышный иней сада на фоне зимней розовой зари. Задумчиво дремал в отдалении покрытый снегами огромный Феклин бор.
Зимняя пустыня…
И среди наступающей ночи вдали послышался протяжный звон колокола.
— Это на Вепря, у Спаса, — сказал Герасим.
Как был приятен и чем-то значителен для души этот отдаленный звон.
Покой и надежды были в нем.
Тетенька Афросинья пришла с бутылкой, взяла табуретку, поставила ее в угол. Сказала Леньке, давая бутылку:
— Подлей и зажги лампаду. А то — чисто басурмане. Пятница-то какая, всенощная у Спаса идет.
Затеплив лампаду, тетенька Афросинья и Ленька молча выпили.
— А вот скажите-ка… — спросил доктор Иван Иванович, — чтó прежде всего у человека — чувство или что? Прежде всего — чувство. Да-с. Вот колокол звонит, и лампаду зажигают. Значит, что-то эдакое в душе-то есть. Нужное душе-то. Это не поросенка на удочку ловить. Это повыше будет.
— Чья бы мычала, а твоя бы молчала, — сказал, обидевшись, Вася. — Ты знаешь, что поросенок будет, а вот без поросенка ты бы другое запел. Что говорить? Чувство! А когда трешницы за визиты берешь — тоже чувство?
— Постой. Ты куда это клонишь? Деньги-то деньгами, а чувства чувствами. А ты когда баню Солодовникову построил, он тебе деньги не заплатил за что? Ты полки-то в бане поставил высоко — он было испекся. И я тоже в картофельной муке сидел из-за тебя.
— Ну говори, говори… — рассердился архитектор Вася. — Вы приехали-то с Солодовниковым париться на каком взводе? Пьяней вина. Запарились. Разве я виноват? У вас тоже тогда чувства играли, а в голове-то гандибобер. Не будь меня, сварились бы!.. У него тоже чувства хороши: придирается и не платит. С кем вы разговариваете? Я триста соборов построил, а вы говорите — баня…
— Триста соборов что-то много… — сказал безразлично Юрий.
— Триста — много, — согласился и я.
— Ну, не триста, а тридцать построил. В Подольске — один, в Покровском — два.
— А сам постов не держишь: вчера ветчину жрал, — сказал кротко Коля Курин.
— Позвольте, это я нечаянно. Буфетчик на станции дает, я машинально и съел. И потом, это к профессии архитектора отношения никакого не имеет.
— Это верно, но чувств все-таки нет возвышенных. Когда колокола твоих соборов на молитву зовут, ты ветчину жрешь…
— Я архитектор, а колокола — другая специальность. Хотите, их вешайте, хотите, нет — мне все равно.
— Но ты же атеист, Вася, — сказал Караулов.
— «Атеист»… А куда бы вы без архитектора к обедне ходили?
— Это верно, — сказал Герасим.
— Спасибо, Герасим. Что, ловко он вас срезал? Поняли, что такое архитектор?
«Чванство»
— Ну что же, — входя ко мне, сказал мой приятель-москвич, — морозы, как в Москве. Рождественские морозы. Зуб на зуб не попадает. Здесь еще как-то холоднее. Сегодня двенадцать градусов — и пропадай! А у нас в Москве тридцать градусов — и ничего. Не пронизывает так. И никто ничего не понимает. Я им говорю: «Это потому, что снегу нет». А на меня обижаются: «Вот еще, вы снегу захотели. А ботики где купите? Ботиков-то нет! Это ведь не Москва!» — «Господи, — говорит моя Марья Петровна, — всё вы сами, русские, на себя накликаете. Вот снегу нет вам. Знаю, только и вспоминаете вы тройки ваши. На тройках летали. В „Яр“, в „Стрельну“, к „Жану“. Икра во льду, балыки, водка холодная. На всю ночь закатывались. А жена сиди дома. А теперь ты, Сергей Петрович, дома сидишь, ждешь, когда я макароны сделаю. Докатались, голубчики!..»
— Знаешь, куда ни зайдешь, — продолжал приятель, — все вот так. Говорю: я ведь ни при чем. Ах, и правда, жизнь была в Москве! Дни радости, веселости московской — прямо рай. Театры полны, рестораны полны. Тройки мчатся, летят лихачи за город, вина лились рекой. А студенческие времена. В ресторанах и в столовых, бывало, держишь на вилке огурец, выпьешь рюмку водки и чувствуешь, как расцветает в душе дружба. Сколько истин приходило в голову! А вечером в театр, на галерку. Театр воспитывал нас. Ермолова, Федотова, Южин-Сумбатов, Островский, Шекспир. А опера — Фигнер, Шаляпин, Собинов. А балет! А студий сколько было! А там босоножки какие! Ада, Лиза, Вера Начевкина. Глаза тургеневской Лизы, Грушеньки Достоевского — на каждом шагу. Из объятий одной бросаешься к другой…
— Ваше превосходительство, — говорю я другому приятелю — петербургскому чиновнику. — Вы, кажется, озябли?
— Озяб, холод собачий. Сознаюсь, заходил зуб полечить. Зуб у меня ноет. Ром подержал во рту — прошло. Конечно, глотал его, не выплевывать же. Сознаюсь, глотал.
— Видно, что зуб лечили, — сказал мой приятель-москвич.
— Ну, батенька, если в такой холод не пить, то когда же пить? Вы вашу мораль оставьте. Уж если мы не страдаем, то кто же страдает? Нам и терять-то нечего. Все потеряно. Все в тартарарах.
— Послушайте-ка, — сказал москвич, — тут я недалеко ресторанчик подсмотрел. Пельмени там по вторникам. Хозяин — боевой полковник, сам пельмени делает.
Ресторан оказался небольшим, всего четыре столика. Хозяин — прямо душа.
Русские закуски: огурцы, грибы маринованные, селедка. Водку пьют большими рюмками, молча. За пельменями перешли на ординер[182].
— Пельмени у меня сибирские, — сказал, подойдя к нам, хозяин. — Кстати, сейчас мороз. А в Сибири-то — 45 градусов! Скомандуешь роте: «Правые плечи вперед — шагом марш!» Идешь и греешься.
— Не «плечи», а «плечо», — поправил кто-то за столиком.
— Да ведь забудешь между котлетами и всей этой мурой.
— Позвольте вам сказать, — вмешался какой-то бледный молодой человек. — Я тоже на войне был. Шесть раз насквозь прострелен. А вот и сейчас готов за Россию умереть. А вы готовы или нет?.. Думаю, что нет. Вот что.
— Садись, — потянул его за рукав другой. — Выпил рюмку, а на сто франков показываешь.
— Эх, эта вся Содом и Гоморра уж надоела, — сказал кто-то за столиком. — Хоть бы одним глазом Россию посмотреть. Посмотрел бы я на свою землю, а ее восемь тысяч десятин было. Реки, горы. Осетры, караси в сметане. Не жизнь была, а фата моргана. Ну-ка, дай, хозяин, еще шопин[183].
— А я, — заметил другой, с одним глазом, — летчиком был, а теперь массажистом стал. Владимира имею с мечами[184]. А вы говорите — «правыми плечами вперед». Военный ли вы были, позвольте вас спросить. Пельмени хороши, нечего говорить, а вот…
— Позвольте, — сказал хозяин, — давно дело было. У плиты целый день. Кому что. Меню-то вон какое. Все забудешь. Тоже Владимира имею, а забыл, когда получил.
— Это что, а у меня приятель, Чичелев, так тот, когда из России бежали, забыл дорогой, как жену звать. И уже в Польше, когда в ворота въезжал под Варшавой, припомнилась ему вдруг почему-то песня:
Ах, Настасья, ах, Настасья,
Отворяй-ка ворота[185] —
и тут только он и вспомнил, что и жену-то Настасьей звали. Вот до чего это самое все доводит.
Приятель мой — петербургский чиновник — молчал и пил вино. Потом наклонился к нам и сказал шепотом:
— Пойдем-ка лучше в кафе кофе пить.
Пошли.
В большом кафе петербургский чиновник сказал нам:
— Русские натуры очень сложны. Душа, знаете, такая, глубины необыкновенной. Я по себе знаю. Сложно у нас там где-то. Вот что со мной случилось. Командирован я был на выставку 1900 года в Париж. А со мной и помощник мой. Приехали в Париж, завтракать пошли к Паяру, деньги были тогда. Ну, подают нам омара по-американски. А помощник мой и говорит: «Ну что омар! У нас стерлядь лучше». Утку подали. А он: «А у нас лучше, что ж, груздей нет? Какая же утка без груздей! Шампиньоны — ерунда. У нас они у сараев растут — поганками считаются». Десерт — земляника со сливками. «Невидаль какая!» Шампанское Клико — неплохо. «Только оно у нас как-то веселее пьется». — «Вот, — думаю, — какого мне помощника навязали — жить не дает». — «Такого здесь в Париже и ресторана нет, как у нас Кюба[186], на Морской». Что ж это такое, подумайте!
Вернулись в Петербург, встречаю его у Кюба. За завтраком подали разварную стерлядь. Он позвал самого Кюба и говорит ему:
— Это что же такое — стерлядь! Надоела! А вот омара по-американски у вас нет?
Подали утку с груздями, а он опять:
— Грузди не ем — надоели. Шампиньонов-то нет, что ли?
Вот до чего он меня довел — видеть его не мог! Грешен: добился-таки я — перевели его в другой департамент. Так что бы вы думали — он меня по службе перегнал!.. Я-то действительным статским остался, а он тайным советником умер. Каково?..
Рождественская ночь
В деревенском моем доме, в углу, у старинной иконы Спаса Нерукотворного, горит лампада.
Рядом — большое окно. За тюлевой занавеской — синяя ночь, темными силуэтами выделяются высокие ели. На небесах блестят звезды, и месяц ясный освещает лес, покрытый, как узорами, снегом. Глушь, тишина и мороз.