«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 138 из 222

— Какая охота. Нешто пройдешь куда. Замело все дороги, все пути — негде к милому пройти. Правильно песню поют.

— А вот Горохов, — сказал Василий Сергеевич, — вчера, ночью, в метель самую, в лесу разбойников видел…

— Ерунда, — сказал я, — какие разбойники. Тут их и нет, просто пьяные шли.

— Ведь это так говорят, — разбойники в лесу завсегда, — сказал Герасим. — Пустое. Где же им в лесу прожить в такую пору! Да и что взять? Разбойники в городах или по тюрьмам прячутся до весны. Допрежь были здесь разбойники. Жили они под кручей, у заводины, что у мельницы Поповки. Там у них в земле и дом был. Давно еще, когда машины не было. Пастушонок, подпасок, подглядел, как они женщину голую закапывали у свово жилища… Ну и рассказал. Их ночью и окружили солдаты. Они отбивались — их всех и кончили. А атамана взяли живым. А атаман-то — не атаман, а девка была, одета парнем. Волосы стрижены в скобку. Красавица. Так начальник ее себе в полюбовницы взял… А Горохов-то видал ночью не разбойников, а парней молодых и девок. Они в полночь из деревни шли туда, в Поповку, в дом-то разбойничий, — гадать. Женщина-то, которая зарыта была там разбойниками, из земли шепчет — что кому. Гадать ходят туда, значит, под Крещенье. Ну, парни, девки станут на горе, а вниз-то туда ходят поодиночке. Ну, и слухают, что нашепчет…

— Верно, — сказал Феоктист. — Моя Афросинья, когда сватался я, тоже туда ходила слушать. Куда там — зрящее дело, мало ль, что скажет. Да и врут — сами выдумывают.

— А знаете что, пойдемте-ка, послушаем сами, — предложил доктор Иван Иванович.

Все приятели собрались идти. В деревне достали лыжи, захватили длинную веревку. Была светлая лунная ночь.

Впереди шел Герасим. Мы медленно брели за ним по снежной пустыне, опираясь на шесты. Шли лесом и подошли к Поповке, к самому обрыву, который спускался к реке. Но спуститься под обрыв, где было когда-то гнездо разбойников, не было возможности.

Решили привязать веревку к сосне и по веревке спускаться вниз.

— Ну, Вася, иди, — сказал Караулов.

— Благодарю вас, — ответил Вася. — Пускай доктор идет. Он выдумал, пусть первый и лезет.

— Что ж, дай-ка мне, Герасим, рукавицы, а то еще руки об веревку обрежешь.

Взявшись за веревку, Иван Иванович тихонько спускался вниз. Потом быстро покатился под гору и закричал:

— Ух ты, черт!

И пропал внизу за частыми высокими елями.

Была тишина. Мы ждали долго.

— Ванька, — крикнул Василий Сергеевич.

Иван Иванович молчал.

— Что же он молчит? — удивились мы. — Не провалился ли в снег?

— Чудно, — сказал Герасим.

— Полезай-ка, Вася, — сказал я.

— Благодарю вас, попробуйте сами.

— Постой, — сказал Герасим.

— Дайте-ка ваши рукавицы, — обратился он ко мне. — Надо поглядеть, не убился ли.

И Герасим, взяв у корня сосны веревку, медленно стал опускаться в овраг.

Опять тишина, молчание.

— Герасим! — крикнул Василий Сергеевич.

Никакого ответа.

Мы глядели друг на друга, не понимая, в чем дело. Смотрели вниз, где пропали Герасим и доктор.

Вдруг видим — внизу зажглась спичка.

— Видите, они там закуривают и молчат, — негодовал Василий Сергеевич. — В чем же дело?..

И Василий Сергеевич опять крикнул:

— Что вы, онемели, что ли? Вылезайте!

— Ты чего орешь-то, леший! Помолчи! — послышался снизу голос доктора. — Все испортил. Только стала шептать — и замолчала…

Мы все сели в снег на краю обрыва.

Снег был мягкий, и таинственно освещала луна соседний лес под обрывом. Веревка натянулась, и слышно было, как кто-то лез кверху.

И вдруг веревка у сосны развязалась, и Иван Иванович благим матом заорал:

— Держи!

Веревка исчезла внизу…

— Что делается… — захохотал Караулов.

Слышно было, как Иван Иванович ругался.

— Пойдем понизу, — говорил внизу Герасим.

— Пойдемте и мы, — предложил Юрий Сергеевич.


* * *

Когда мы вернулись домой, то увидели, что Герасим и Иван Иванович сидели раздетые у камина и грелись.

— Ну что, — спросили мы, — слышали, как шептала?

— Вы же не давали слушать. Орете зря. Что она стала шептать — я слышал, а вот что — не понял. Слышал — «предаешься»… а чему предаешься — неизвестно, — вздохнул доктор.

— Ну конечно, пьянству, — сказал Василий Сергеевич.

— Она этого не сказала, ты не выдумывай.

— Ну что, наслушались, — спросила, входя, тетушка Афросинья, — на Кусковке-то, в разбойном гнезде? Надо туда одному ходить, а то не услышишь. Я-то одна в полночь ходила под самое Крещенье. Так явственно слышала: «За козла замуж выйдешь…» Ух, напужалась я. Вся тряслась — домой шла. Вот и вышла за него замуж, — показала она на Феоктиста, — хорошо жили и посейчас живем хорошо. И что же — неча греха таить: маленько на козла-то он смахивает…

Феоктист, опустив голову, тряся бородой, смеялся.

И, посмотрев на него, мы вдруг увидели, что он действительно на козла похож.

Татьянин день

Все меньше и меньше остается нас, москвичей, которые помнят праздник Московского университета. Я всегда был рад и счастлив, встречая в Москве Татьянин день, праздник учащейся юности. Когда я проходил или проезжал мимо Московского университета, я испытывал особое чувство веры в жизнь и восхищенно смотрел на большой газон во дворе университета, на котором стоял пьедестал с бюстом Ломоносова, основателя университета, по желанию императрицы Екатерины II.

Я помню домовую церковь при университете и старые часы в одной из зал, на которых было написано «искупуйте время»[193].

Проезжая, я часто видел толпы студентов, входящих и выходящих в кованые ворота университета.

Я видел в них счастливых юношей. Я всегда верил в науку как человеческое благо, вернее, в просвещение и в возвышение человека.

Святую Татьяну, покровительницу университета, я видел в образе русской женщины.

В юности у меня было много друзей-студентов. Я хорошо помню студентом Антона Павловича Чехова. Помню его с третьего курса медицинского факультета. Помню его в Москве, живущего на углу Садовой улицы и Уланского переулка. Это был двухэтажный угловой дом. Там была гостиница. Называлась «Восточные номера».

За палисадником с Садовой был вход — грязное крыльцо с железным навесом. Туго отворялась дверь. На веревке блока, у дверей, висели четыре кирпича. Когда отворяли дверь, кирпичи поднимались, и потом дверь за вами плотно затворялась под их тяжестью.

В коридоре, при входе, была вешалка. У вешалки стоял коридорный, всегда заспанный, одутловатый. Его звали Петр.

На голове его была круглая, ямщицкая шапка, со вставленными по краям павлиньими перьями.

У вешалки пришедшие снимали пальто и ставили галоши, а зимой ботики.

— Эх! — вздыхал Петр.

— Ты чего?

— Чего? Ничего. Галоши-то у вас новые, не сперли бы — переменят.

И он бережно ставил их в сторонку, к себе.

В номерах справа по коридору, третья дверь от входа, на первом этаже, жил Антон Павлович Чехов.

От дверей налево была деревянная перегородка, выкрашенная желтой краской под орех — это была спальня. Потом два окна на улицу, в которые видны были палисадник перед тротуаром по Садовой улице. В палисаднике — жалкие кусты акации; зимой — огромная куча грязного снега: дворники лопатами бросали снег с мостовой в палисадник. Летом акации были серые от пыли.

В номере стоял диванчик, обитый материей в цветочках. Перед ним — круглый стол с белой скатертью, два кресла и венские стулья. В простенке висело зеркало.

У окон, для шика, были драпировки из шерстяной материи.

За номер Чехов платил 12 рублей в месяц.

Утром подавался самовар, калач и колбаса на пятачок. Это называлось «до пятачка».

У нас в Школе живописи и в университете всегда говорили «до пятачка». А потом, после утреннего чаю, пешедралом в университет.

В то время в университете не было обязательной формы. И студенты одевались кто как. Но поверх пальто зимой обязательно носили плед на плечах — для тепла. Была мода — широкополая шляпа, длинные волосы, и у самых матерых студентов, которые назывались «вечные», в руках была здоровая суковатая палка.

Любимая песня в то время была:

От зари до зари,

Лишь зажгут фонари,

Вереницы студентов шатаются…[194]

С какой радостью я вспоминаю этих студентов! Как были очаровательны они для меня в моей юности. Некоторые из них учились до сорока лет и проходили чуть не все факультеты.

Студенчество было бедно, редко кто получал из дому, а большинство пробавлялось уроками.

Десять рублей были для нас большие деньги.

Чехов уже писал в «Развлечении»[195] под псевдонимом Чехонте.

Мы, ученики Школы живописи, мастерской Саврасова — я, мой брат Сергей, Левитан, Мельников, Поярков, Святославский, давали уроки рисования и продавали свои этюды с натуры любителям живописи.


* * *

В Татьянин день мы собрались у Чехова и решили ехать в трактир «Саратов» завтракать.

Это — роскошь.

Там была кулебяка с ухой, ветчина с горошком и пиво. Водку редко кто пил.

Время проходило весело в рассказах. Каждый вспоминал смешные случаи из своей жизни.

Среди нас был хорошо одетый студент Щуровский — красивый и статный. Впоследствии он стал знаменитым врачом в Москве.

В то время я жил на 3-й Мещанской, в квартире Татьяны Федоровны Хорунжиной. Она снимала большую квартиру и отдавала комнаты студентам. Зал и столовая были общими.

Мы, жившие у ней, и мои друзья-студенты: Новичков, Лавдовский, Дубровин, Щербиновский, удивлялись Татьяне Федоровне. Получая с нас гроши, она кормила нас прекрасными обедами, держала прислугу и сама была изысканно одета по моде. Ее красивые руки были в дорогих кольцах, которые она иногда закладывала, чтобы выручить кого-нибудь из студентов.