«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 144 из 222

доходное… Я знал одного — Воронкова — серьезный был человек, волосья длинные, ну и пил здорово. С отца портрет писал, так целый год писал… И вот они спорили… Отец-то от него, мне сдается, и помер. Через это самое, через вино. А Воронков и посейчас жив. А вы можете ли портреты писать?

— Вот он может, — показал я на Серова.

— Так вот спишите меня, пожалуйста, как есть. Посерьезней только, а то в контору надо повесить. А то если веселый выйдет, как-то не подходит, я ведь хозяин — веселый не годится…

И Королев закатился смехом.

— А цена-то за портрет какая будет?

— Тысяча рублей, — подумав, ответил Серов.

— Не много ли?

Королев налил коньяку.

— Вот что, — сказал он, — выпьем сначала для знакомства, закусим икоркой. Итак — люблю половину — пятьсот, и конец. А прибавка — вот этот самый золотой. Чего, старинный… куда он мне? Получайте задаток.

На третий день, когда я пришел в мастерскую, Серов писал портрет. Уже много написал, и портрет был похож.

Королев радовался и говорил:

— Ведь вот — рядом жил, а не знал… Как списал Валентин Александрыч — прямо живой. Как скоро. Ну, куда Воронкову… Вот что, Валентин Александрыч, — я вам пролеточку устрою, а вы лошадку прикупите. У меня конюшня рядом — поставьте у меня. Слушайте меня — на собственной ездить будете, так за портреты эдакие деньги будете брать настоящие. Слушайте меня. Доктор приедет — я спрашиваю: он на своей? На своей — одна цена, а пешком или на извозчике — другая. Да… К Морозову зовут меня. Я какую пролетку беру? Самую лучшую. Подъехал к нему, а он видит пролетку-то. У него-то такой нет. Так давай ему мою пролетку. А я говорю — не могу, приезжайте, посмотрите другие. А он говорит — отдавай твою. Ну и торгуемся. Не уступаю, а сам знаю, что дуром беру. Ну и нажил… Я ведь нарочно на пролетке-то приехал — она новая, шины дутые…

Через неделю в моей мастерской Серов писал портрет с какого-то человека, похожего на утюг. Лицо длинное, серьезное. Он мрачно водил серыми глазами, а сзади Серова стоял Королев и говорил, смеясь:

— Черт-те что… Как живой. Ну и носина…

«Утюг» встал, обеспокоенный.

— Постой, какой носина?

Посмотрев на портрет, сказал:

— Где же носина? Нос как нос. Ты вот что… ты живописцу не мешай. Чего вы на него глядите, Валентин Александрыч? Ведь он чисто балалайка заведенная… Вот обженится, так узнает жизнь. А то ветер в голове…


* * *

На Красную горку мы получили от Королева, в больших конвертах, приглашение на свадьбу. Он женился на той красавице, от которой мы по ошибке получили пирог.

Серов писал ее портрет и сказал мне:

— А знаешь, какой это особенный народ… Как это у них все просто и ясно. Королев сказал мне: «Мы ведь купцы — мы-то художника любим, потому как-то жить с ним веселей…»

Светлое Христово Воскресение

Долго тянулся Великий пост. Страстная неделя. Все серьезные, хорошие, уж не болтают зря, попримолкли. В споры не ударяются.

— За пост-то я пришел в себя, — сознался мне один приятель.

А Василий Княжев сказал:

— Тронулась Москва-река. Поглядишь, народ-то в посту больше в разум входит, совестится. Березкин мне пальто подарил. Глядите-ка, новое.

Василий, расстегнув пальто, показал подкладку и опять застегнулся.

— Подобрел.

Василий зашипел, смеясь.

— Ведь как сказать, пост всех на точку ставит, так сказать, на прицел берет. Заметно пьют менее. Я, верите ли, можно сказать, за весь пост трех бутылок не выпил. Малость какая! И к весне деньжонки собрал. Березкину отдал спрятать.

— А он на праздник тебе отдаст?

— Даст. Не все. Я его просил, чтобы все не давал. Кажинный хозяин ведь зверь. Так уж в них сызмальства заложено. Другой хозяином никак быть не может, потому — в ём-то это — простота, угощенье, разговоры, друзья, приятели, ну, в кармане-то и пустеет. А хозяин — другое. Ты у него просить, а он с тебя тянет, а его не перетянуть. У его логика… Глядите-ка, Константин Лисеич, эвона над вокзалами, где Сокольники, журавли летят, — показал в окно Василий. — Их, вольно летят.

— Это, знаешь, шут знает что такое, — сказал, входя, приятель Коля Курин.

— Здравствуй. А что такое? — спросил я.

— Зашел к Васе, непонятно, он говеет, и, понимаешь, ничего ему сказать нельзя. Говорю: «Вот теперь бы в деревню к Косте поехать хорошо. Вербное воскресенье, верба, как бисер, блестит у него у колодца». А он мне говорит: «Довольно разговаривать». — «Почему? — спрашиваю. — Что такое?» — «А то такое, — говорит, — что дни такие». — «А что же я сказал-то?» — «А то, что грех, весна, верба блестит, скорбеть душой надо…»


* * *

Что может быть лучше весны в России. Леса и рощи заливаются пением птиц. Зеленым бисером покрыты кружева деревьев.

Шумят ручьи, и голубые дали манят туда, туда… Там, в этих далях, все то, чего ищет душа твоя, чему радостно бьется сердце, там счастье, там она, которую ты видишь в воображении, прекрасную, как сама весна… Юность, счастье…

В весне есть таинство обновления. Она беззаботна, весела. В ней — все жизнь и сила жизни. Весна гонит горе и не хочет его знать. Весна всегда молода.

И какая красота — праздник Светлого Христова Воскресения весной. Так он был радостен в России. Разливаются колокола красным звоном церквей московских.

Все нарядились, кто как мог. Христосуются, целуются.

В каждом доме кулич, пасха. Радостно встречают гостей, угощают без конца.

Я помню — это все было. И все пропало, как не было. Осталась какая-то волшебная сказка в воспоминании. Все пропало. Сгинуло и потонуло в ненужном ужасе, в голоде, искании куска хлеба, щепотки соли, в тифу и мраке бреда, в злейшей взаимной ненависти…

А может быть, просто это наше видение? А может быть, это тоже только страшная сказка. Может быть, в истории человеческой жизни свершаются сказки, мешается счастье с несчастьем… Может быть, вновь воссияет солнце и весна вновь чудом оживит сердца человеческие светом разума?..

Исцеление

Богатый купец Верхотуров, московский домовладелец, поехал в первый раз за границу и остановился в южном курорте полечить печень, которая расстроилась от домашних обстоятельств.

Никита Никитич Верхотуров, человек серьезный и несколько сердитый, стал все больше покрикивать. Поморщится и скажет приятелю:

— Дурак!

Ну, и всем приятелям стало ясно, что печень пошаливает, а доктора московские посоветовали ехать на воды.

Остановился Верхотуров в хорошей гостинице. В окно виден сад, казино и киоски. С утра нарядная толпа пьет из стаканчиков воду. Потом прогуливается по аллее.

Пришел доктор, выслушал Никиту Никитича и написал на бумаге все распределение дня, что можно есть, чего нельзя, а вставать в шесть часов утра.

Хотел спросить Никита Никитич насчет картишек — слышал он, что в казино в карты перекидываются, — но переводчик был такой серьезный, что не решился.

Пьет воды Верхотуров, встает рано, однажды повернул к казино — там и музыка играет, — а переводчик — стоп:

— Вам режим держать надо. В казино пойдете, когда поправитесь.

Рассердился Никита Никитич, хотел ему сказать:

«Дурак!»

Но не сказал.

За табльдотом[204] — народ чужой. Есть которые и вино пьют, а ему ничего — по записке доктора поступают.

— Этакое дело! — огорчался Никита Никитич. — Ешь суп да картошку без хлеба. Трудно. А сосед вроде как водку пьет да еще кильками закусывает.

Зашел он, прогуливаясь после принятия вод, в кафе, а там в стаканы наливают посетителям и розовый ликер, и зеленый ликер водой добавляют, лимон кладут. Переводчика, по счастью, поблизости не оказалось, и тут Никита Никитич себе волю дал: выпил и зеленого и розового, — дьявол с ним.

Выпил — и ничего.

«И чего я боялся?»

Взглянул на бутылки на полках: на одной арап, на другой верблюд, на третьей — монах. Он все перепробовал. Хорошо.

«И чего я боялся!..»

Зашел в казино — народу там! И картеж идет — баккара. Деньги раздают почем зря.

Посмотрел Никита Никитич, как другие ставят, — сам поставил. И — выиграл.

«Нет! Чего я боялся!»


* * *

А наутро посмотрел Никита Никитич на себя в зеркало и видит — нос покраснел, а на носу — пупырь.

«Что за неприятность! Как это не к лицу. Надо свести».

Говорит переводчику:

— Не нравится мне пупырь этот, надо доктора позвать.

Доктор посмотрел на пупырь и сказал, что надо нос просветить и профессора позвать, специалиста.

Просвечивали нос и снимали фотографию в отдельной камере. Влетело в копеечку. Верхотуров только крякнул.

Приезжал профессор, посмотрел фотографию, нос и приказал позвать другого профессора, хирурга. Тот тоже смотрел.

Еще дороже заплатил Верхотуров.

Нос ему заткнули тампонами, приказали лежать в постели и прислали сестру милосердия.

Наутро опять приехали профессора, нос заморозили и надели машинку, надавили кнопку и разрезали нос.

Верхотуров света невзвидел, белугой заорал.


* * *

Прошло два дня. Нос непутем раздуло. Профессора говорят через переводчика, что надо выписать самого большого светилу по части пупырей.

«Вот в какой я переплет попал, — думает Никита Никитич. — И понес меня черт за границу! В Москве бы мне нянька примочила бы свинцовой примочкой, и все бы прошло, а тут — плати».

Наутро приехало светило, а с ним еще двое. Переводчик Верхотурову тихо говорит:

— Слышно, что все ж-таки нос вам оставят. Но повторная операция будет в специальной лечебнице.

Гонорар светилы оказался таков, что денег не хватило, — пришлось телеграфировать в Москву.

Наутро Верхотурова вымыли каким-то составом, надели на него новое белье и перенесли в лечебницу. Голого положили на стеклянный стол. Десяток докторов, светило и кругом сестры. На лицо надели колпак.