«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 145 из 222

Без памяти был Верхотуров.

Проснулся в комнате. Около — доктора. Хотел себя за нос взять — цел ли нос-то? — нельзя, руки связаны.

Скучно и страх берет.

С сестрой милосердия не поговоришь, не идет и переводчик.

Лежит Верхотуров. Придут доктора, посмотрят на нос, переменят повязку и уйдут.

Один доктор сжалился. За едой, когда сестра кормила Никиту Никитича супом, принес бутылку, налил большую рюмку портвейна и с любезной улыбкой положил на столик счет. Что-то говорил, но Никита Никитич ничего не понял и только кланялся.

Пришел переводчик. Как объяснил счет — Никиту Никитича оторопь взяла.

«Батюшки, — подумал, — дом-то в Москве заложить надо… Этакие деньги».

Переводчик говорит:

— Через два дня выпустят вас. У вас смертельный карбункул на носу образовался.

— Ну, а ежели бы у меня таких-то денег не было, тогда как?

— Да ведь знают, а то бы так пристально не лечили. Помечено у вас: «Домовладелец из Москвы».

На другой день сняли повязки, поднесли Верхотурову зеркало. Посмотрел:

— Нос как нос.

Надел платье, и опять счет лежит… «Господи!»

Приехал в гостиницу — на столе снова счет: от доктора, что печень лечил.

Получил Верхотуров деньги из Москвы, расплатился.

«Ну, — думает Верхотуров, — плати и плати. Черт с ней, с печенкой, чего бояться». И прямо направился в казино. Баккара. Как ни поставит — берут, берут. Он больше — берут.

Последнюю ставку, все, что было в кармане, — поставил. Проиграл.

Вернулся домой. Всю ночь не спал. Утром послал телеграмму в Москву. Заплатили в отеле. Пошел Верхотуров воды пить, хотел зайти в кафе — копейки нет. Спросил взаймы до завтра у переводчика. Тот сказал:

— Что вы… у меня и денег таких нет. И притом вы всем платили, а мне еще нет…

Ждет денег Никита Никитич из Москвы — не присылают. Что такое? Сидит на лавочке в парке целый день. Войдет в отель — нет ответа. Пошел обедать. Сел, а ему говорят:

— Счет не изволили заплатить, — обеда нет.

Ходит с досады Никита Никитич от киоска к киоску и пьет задаром минеральные воды, не разбирая какие.

Проснулся утром, и доктор не идет. В гостинице просят очистить помещение.

Пошел в раздумье Верхотуров. Идет, видит речка. Лето, тепло, кусты на бережку, травка зелена. Зашел в кусты и прилег… Проснулся — месяц светит. А к утру посвежей стало — дрожь колотит.

Поднялся Никита Никитич, пошел по берегу, а напротив двое в мундирах едут. Остановили Верхотурова: что-то говорят, а ему невдомек. Надели на него наручники и повели.

Так попал за решетку купец Верхотуров.

И лишь через три дня пришла телеграмма: «Супруга уехала в Ессентуки лечиться. Деньги выслал. Управляющий».


* * *

— Ну, каково-то за границей? — спрашивали в Москве приятеля Верхотурова. — Исцелился?..

— Исцелился… — со вздохом ответил Никита Никитич. — Совсем здоровый стал… Дороговато, правда, — зато всю болезнь начисто выгнали… Вода помогла… Исцелился…

И вдруг заревел.

— А вам-то что? Шляетесь тут! Людей от дела отрываете… Чума!..

В былые времена

Весна там, у нас, в России. Покой. Тишина. Обилие. Ни волнений, ни войн. Малые огорчения, впрочем воспринимавшиеся моей теткой как некие бедствия. Серый день, идет дождь — и уж тетка моя, Василиса Михайловна, покачивает головой и со слезою в голосе говорит:

— Ну, что уж… Дождик!.. А я-то хотела сегодня в Кусково съездить, дачу проветрить… Да настурции надо сажать, куртины обравнять. Все заботы, заботы… Ох-хо-хо.

У тетки моей, Василисы Михайловны, были черные сердитые глазки. И были глазки эти у нее на мокром месте. Бывало, как что не по ней — то она и в слезы. Ну, тогда все кругом приходят в волнение — Василиса Михайловна не в духах… В доме все оробело, притихло. Говорят шепотом…

А какое горе? Узнала Василиса Михайловна, что племянник Миша в карты играл. В трынку! И где это он выучился?!

А тут еще Дуняшка забыла Василисе Михайловне вату подать. А нынче Сергей Тимофеич должен приехать. А когда он приезжает — Василиса Михайловна уши ватой затыкает, чтоб его не слушать. Потому что Сергей Тимофеич, хотя и миллионер, но говорит слишком много. Сядет перед ней и начнет: «ту-ту-ту-ту…» без остановки. И то не так, и это не так — голова кругом идет. А сам всех невест прогулял — дурак! Хоть и богач, но никчемушный.

А то приедут дочери. Василиса Михайловна их без памяти любит, и потому они ее тоже всегда до слез доводят. Вот внучат не привезли. А Василиса Михайловна внучат любит еще больше, чем дочерей… А когда привезут — снова нагоняй выходит: и почему одеты внучата не так, и обуты не так, и почему Коля в носу пальцем ковыряет — платка нет… И снова слезы.

А муж дочери Александры, инспектор гимназии, — «высокий, на козла похож», как явится к Василисе Михайловне, так за портсигар, и закурит. Это что же такое! А у ней во всем доме пепельницы нет!.. И так папиросу за папиросой курит, ничего не говоря. А папиросу тушит в горшке с геранями и окурки торчком ставит… Ну как тут не заплакать! Тетка тоже молчит — только слезы на глазах. А как уйдет — истерика. Отворяются форточки, курятся «монашки», в висках стучит, и голова разламывается от этого противного табачища…


* * *

В доме у Василисы Михайловны — чисто. Пузатые комодики красного дерева, кресла, у окон цветы, на подставках в корзинах, ковры. На стене портреты супруга ее, Никиты Иваныча. Большой портрет — Никита Иванович в сюртуке, большой палец правой руки на пуговице держит. Лицо серьезное, несколько испуганное, — художник глаза подчернил слишком.

Никита Иванович — не кто-нибудь был, а потомственный почетный гражданин! И в Пенделке имел шерстомойку и щетинное заведение. На людях никогда Никита Иванович рюмки не выпил. Но в конторе дома его на Рогожской улице — у него был шкапик. А в шкапике бутылки разные — вино и прочие напитки — от простуды, для здоровья…


* * *

И дядя, Никита Иванович, и тетка Василиса Михайловна меня любили. И уж на праздниках я обязательно бывал у них утром.

Впрочем, когда речь заходила о моей живописи, они помалкивали. Вроде как бы не слышали. Это меня обижало, и разговор у нас не клеился. Но спасибо приятелю по школе мастерской Саврасова, Мельникову, сыну писателя, — он меня надоумил: «Скажи им, что ты на архитектуру перешел».

Я и сказал. Сказал на Пасхе, когда христосовался. Тетка пристально посмотрела на меня и расцвела.

— Вот это дело!

И спросила:

— А мать-то согласна?

— Согласна, — говорю я.

— То-то, — одобрила тетка. — А то она все музыку любит и рисование. Несерьезное все…


* * *

Боже! Какое покойное бытие.

Помню — разразилась война болгар с турками[205]. Какой она казалась мне далекой.

Правда, газеты писали — жаркие бои, победы, Осман-паша[206], а в Школе преподаватель истории говорил про турецкие зверства; мы ужасалась, но тотчас же как-то забывали — горе как-то не овладевало тогда нашими юными душами…

Разумеется, тетка Василиса Михайловна не могла читать газет! И уж если попадется ей — то уж глаза у нее на целый день от слез красные, распухшие.


* * *

И вдруг брат мой, Сергей, уехал, никому не сказав, на войну волонтером. Вот взбудоражились все родные и тетка!

Сергею было восемнадцать лет — он купил пистолет, патроны и уехал.

Все же у матери разрешения спросил; она ответила, как всегда: «Как хочешь».


* * *

Впрочем, повоевать Сергею не удалось. Ген. Рейенг[207] в солдаты его не взял и просил рисовать в альбом войну. Сергей рисовал кавалерию, выступающую в бой, погребение убитых, солдат — пехотинцев в кепках, а впереди — песенники.

И вернулся с войны, получив за свое художество сто рублей и привезя с собой много альбомов с рисунками карандашом…

Куда девались эти альбомы с прекрасными рисунками — я не помню.

Удивил меня несколько брат тем, что сказал как-то, что на войне гораздо лучше, чем здесь, среди нас. Я этому удивился и понять не мог.


* * *

А как хороша была природа наша!

Летом я часто уезжал из Москвы и бродил по окрестным лесам. Какие утра и зори вечерние, реки, ручьи, холмы!.. Мне казалось, что я нахожусь в раю.

И люди, которых я встречал, крестьяне, — были простые, добрые и гостеприимные… Было — или мнилось?


* * *

Все мы, ученики Школы живописи, ваяния и зодчества мастерской профессора Саврасова, нуждались. Денег было мало. Но, помню, это не огорчало нас, хоть мы почему-то и стремились писать тогда грустные места. А наши приятели-жанристы — Волохов, Яковлев, Мельников, Янов — картины на мрачные сюжеты…

Один только я пробовал писать свет солнца, сильные краски, бодрые сюжеты природы. Да и то уже перед окончанием Школы, т. е. девятнадцати лет. А раньше — тоже писал печальные картины.

С братом Сергеем случилась даже неприятность: он написал крестьянина — просто мужика в тулупе. Мужик в волостном правлении раздевается, снимает тулуп. А сбоку двое режут прутья. Картина называлась — «Перед поркой»…

Жандармский полковник вызывал Сергея к себе и сказал: «Хорошо пишете, молодой человек, но полегче, а то вам попадет…»

После того — стоило Сергею показаться у тетки, чтобы у нее тотчас же появлялись на глазах слезы.

Неуживчивый человек

Май. Ясное утро. Приятели мои в моей большой деревенской мастерской расположились за столом. Пьют чай. На столе кулич и пасха. Окна открыты. Цветет сирень. Птицы заливаются. Голубая река. Весна. Радость. Рай.

— …А в душе какая-то ерунда, что-то нелепое, — сказал актер Бакшеев. — Все Сергей Зазыкин. Хороший парень, а всегда настроение испортит. Ну чего он не поехал с нами? Все у него не по-людски. Даровитый юрист. Поступил помощником к известному присяжному поверенному. Тот поручает ему дело о растрате. А он на суде, вместо того чтобы защищать подсудимого, сказал блестящую обвинительную речь.