«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 146 из 222

— Просто — дурак! — сказал приятель Вася.

— Дурак-то дурак, — заметил охотник Караулов. — Но жить ему, конечно, трудно. И черт его дергает — всем правду режет. Востякову ни с того ни с сего пальнул: «И чего это вашу жену угораздило в Одессу с тенором уехать?» Тот прямо — на стену! Я Сергею говорю, а он: «Ступай к черту, все вы рабы, у всех у вас рабья совесть…» Неуживчивый человек.

— А позвольте-ка вас спросить, что такое неуживчивый человек? — с какой-то обидой в голосе спросил Коля Курин.

— Ясно, — ответил доктор Иван Иваныч. — Неуживчивый человек — тот, который ни с кем не может ужиться.

— Действительно ясно.

Все захохотали.

Иван Иванович невозмутимо продолжал:

— Неуживчивый человек никому не скажет приятного слова. Вот здесь — сколько сирени. Уживчивый человек, когда поедет в Москву, — нарвет охапку, разошлет приятелям, друзьям. Всем — приятно. А неуживчивый — и не подумает.

— Позвольте, позвольте. Хорошо-с. Я вот уживчивый человек, — вступился Василий Сергеевич. — Допустим, еду в Москву, нарезал воз сирени, забрал в вагон, еду, а в следующем купе едет прехорошенький сюжет. Я ей букет с кондуктором посылаю. А у ней муж. Знаете, что может получиться?..

— Что ты, Вася, тебе дело говорят, а ты ерунду какую-то порешь.

Иван Иванович с презрением посмотрел на Василия Сергеевича и с прежней невозмутимостью продолжал:

— Уживчивый человек ничего прямо не говорит. Он все норовит обиняком сказать.

— То есть как это, «обиняком»? — раздраженно спросил Вася.

— Ну вот еще, это ведь и так ясно.

— Позвольте, то есть — как это ясно? Вот мне одному господину давно хочется сказать: «Какой вы сукин сын и подлец». Ну-ка, скажи обиняком?

— «Сукин сын» сказать обиняком трудно, — сказал доктор Иван Иваныч, — вот «дурака» можно. Например: вы недостаточно обдумали вопрос…

— Позвольте, это нисколько не определяет. А я бы сказал дуракам: закон не писан. И неопределенно, и правильно…

— Там какой-то человек пришел, — входя, сказал дедушка, сторож моего дома. — Устал до чего. Воды — прямо полведра выпил.

Мы вышли на крыльцо. На лестнице увидели человека, покрытого пылью. Он с плеч снимал мешок — Сергей Зазыкин.

Посмотрев на нас, он рассмеялся.

— Что ж ты не взял возчика со станции?

— Возчика? — смеялся он, снимая с себя пыльное пальто. — Я из Москвы пешком.

— Как — из Москвы? — удивились мы. — Ведь это сто семьдесят верст! Мы же тебя звали ехать с нами.

— Я надумал пешком. И притом — денег у меня нет, а благотворить себя я не позволю. До этого я не охотник.

— Пойдем, пойдем в дом. Тащи с него сапоги.

Зазыкин сел у стола. Ему налили чаю, поставили кулич и пасху.

— По дороге к Троице-Сергию шел я с богомольцами. Они шли из Рязани. Замечательный народ. Какая вера и какая возвышенная любовь к святому Сергию. Тут я вспомнил свой предмет — богомолицу Наташу. Шел дорогой и смотрел на этих немудрящих рязанок и подумал: «Ханжа!» И так ей и написал из Александровска: «До свидания, вы ханжа». А вернее — вышло «прощай».


* * *

Наутро Сережа едва поднялся с постели. Болели ноги. Из своей дорожной сумки он бережно достал иголку и нитки и стал пришивать пуговицу к куртке.

— Сережа, — сказал я, — дай я отдам Дарье, она тебе пришьет пуговицу.

— Нет, с какой стати. Я привык сам все делать.

Во всей фигуре Сережи была какая-то скромность, и в больших серых глазах его была глубокая печаль.

— Сережа, — спросил я, — отчего ты ушел от Остроглавова?

— Странный вопрос, — ответил Сережа, — значит, ты совсем меня не знаешь, иначе ты бы не мог мне задать этот вопрос.

— Не совсем понимаю, — сказал я.

— Видишь ли, ему я не гожусь. Ему холуй нужен. А мне приказывать нельзя: «Сделать то-то да исполнить то-то». Подождет!


* * *

Когда к дому моему утром пришли крестьяне — поздравить с приездом, с праздником, Зазыкин нахмурился.

Крестьяне сняли шапки, поднесли в корзинке яйца в подарок, говорили:

— Барина пришли поздравить, господ — с праздником.

Зазыкин мгновенно вскипел:

— «Барина»? Никакого барина нет. А пришли мужики просто получить на водку. Это есть насильственный налог. И он не позволит мне дать ни копейки, так как я не вправе спаивать народ.

Мужики говорили:

— Что чего — ничего. Уж так заведено исстари… «Спаивать»!.. Эдак-то ежели — шесть ведер мало… Бабы, парни, не хватит… А мы для веселья — по стаканчику. Чего барин серчает?

— Идиоты! — кричал Зазыкин. — Крепостного права больше нет! Какие господа, какие баре?

— Это верно… Но ежели по стакану выпить — греха большого нет. А ежели спаивать — то это не менее ведер шести. А на четверть даст Лисеич от души — выпить по стакану, да и конец…

— Не позволю! — кричал Зазыкин.

Мужики глядели на него и смеялись.

— Ну, — сказал один, — и сердитый барин… Эдаких-то редко видать.

В ворота сада шли девки с песнями, принесли лукошко сухой черники. Пришли тоже поздравить с приездом. Этим надо было дать на пряники и орехи.

Зазыкин ужасно сердился, кричал, что это развращение народа, что он не позволит. Василий Сергеевич смотрел на мужиков, девок и на Зазыкина и ржал как лошадь. А девушки смотрели во все глаза на Сергея Зазыкина и молчали.

В конце концов Зазыкин побледнел, крикнул: «Ну вас всех к черту, дикари!..» — и ушел в дом.


* * *

Тетушка Афросинья из черники сварила варенье и испекла пирожки с черникой и подала к вечернему чаю.

Зазыкин мрачно посмотрел на них и стал молча есть.

— Вот черника, хороша ягода, — говорила Афросинья. — Чего серчать… А девки-то думают, что на чернику барин рассердился, чего чернику принесли.

Зазыкин хмуро посмотрел на нее и сказал:

— От черники губы синие бывают. Что хорошего?..

Весенние дни

Бесконечные дальние леса розовеют на утренней весенней заре. Журавли спускаются над моховым болотом.

До чего полно, радостно, отрадно на душе. В ворота сада идет Дарья, несет в руках крынки с парным молоком.

По кустам боярышника звенят малиновки. Приятели спят. С вечера были на тяге. В Феклином бору, в ночи, кто-то орал непутем, прямо как леший. Герасим говорил, что это лось орет.

Мой слуга Ленька угрюмо ставит на стол самовар.

Говорю ему:

— Пора будить, довольно им спать.

— Как будить? — отвечает медленно Ленька. — Ругаться будут.

— Ступай к окошку, возьми гитару и пой «Пташечку».

— Что вы, Кинстинтин Лисеич, — убьют. Павел Александрович уж какой господин, и то не любит, да и генерал тоже рассердится.

— Ну ничего.

— Так что ж, самовар уж подали. Ежели не будить их, так до полдня проканителятся, а мне когда тады пироги печь? — беспокоилась Афросинья.

— Разбудить можно, — сказал Герасим. — Надо кверху в светелку идти — там и постучать.

Я прошел коридор и поднялся по лестнице в светелку.

Герасим шел со мной.

Светелка служила складом ненужных вещей. Там были навалены банки, бутылки, сломанная мебель, жаровня и медные тазы для варенья.

— Вот чем хорошо будить, — сказал Герасим, показав на тазы.

— Это верно, — согласился я.

Эти тазы мы побросали на пол, вышло замечательно. Приятели проснулись, и началась невероятная ругань.

Василий Сергеевич выскочил на террасу в нижнем белье, кричал:

— Ленька! Ну, погоди, будет тебе за это, попадись только.

И, увидав крынку молока на столе, залпом выпил ее.

— Так жить нельзя, — говорили другие.

Гофмейстер, который спал отдельно, тоже вышел в халате и, морщась, сказал:

— Что за звон. Впрочем, хорошо, что разбудили. Кажется, погода прекрасная.

Вскоре все успокоились.

Кипел самовар. Жареные сморчки в сметане, горячие оладьи, а главное, радостное весеннее утро. Приятели пришли в благодушное настроение, но доктор Иван Иванович, расчесывая перед зеркалом баки, говорил:

— Все ж таки так нельзя. К утру самый крепкий сон. Приехали отдохнуть. А тут над самой головой такой звон, что не знаешь, что и думать. Надо нервы гостей щадить. Это варварство. Кто это выдумал? Нельзя позволять Леньке будить так. В Москве переутомишься с пациентами, а тут…

— А какая это пациентка баки тебе поубавила? — спросил Вася.

— Ну вот. Опять, с самого утра дурь начинается… — сердился Иван Иванович.

— Да уж — вздор! — добродушно, впрочем, сказал гофмейстер, который был в хорошем настроении, потому что убил трех вальдшнепов на тяге. — А трудно было стрелять. Перед маем они летят, как бешеные, высоко, притом темно, плохо видишь.

— Да, ловко вы, ваше превосходительство, исхитрились, — сказал Герасим, улыбаясь.

— Вот как бы их там, в погребе, крысы не съели… — забеспокоился гофмейстер. — Надо их в ящик с травой поставить в погребе.

— А я вот семь раз промазал, — сказал Караулов. — Трудно.

— Наверно, о жене думал, — сказал Вася.

— Опять вздор, — поморщился гофмейстер.

— Вздор-то вздор, да сам он каялся, что дуром женился.

— Это верно, — согласился Караулов. — В Москве кого хочешь опутают. Да как сказать… если бы вышло складней, может быть, охоту бы бросил. А уж лучше пускай меня бросают, чем я охоту брошу.

— Ну еще вопрос, можно ли променять женщину на охоту! — сказал Павел Александрович.

— А вот женщины терпеть не могут охоты, — сказал Коля Курин.

— Ну это какая женщина, — сказал Павел Александрович. — Моя жена убила медведя в восемнадцать пудов. Да-с.

— Да неужели? — удивился гофмейстер.

— Охота — не женское дело, — сказал Герасим. — Да ведь и то сказать, ведь ежели какая на охоту будет ездить, по болотам ходить — ведь засмеют. В деревне у нас глядеть на нее будут, выпуча глаза.

В это время тетушка Афросинья и Дарья собирали со стола посуду.

— Вот постойте, — сказал доктор Иван Иванович. — Вот Дарья женщина молодая, спросим-ка ее.