«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 147 из 222

— Дарья, где у тебя сейчас муж? Дома?

— Да, дома, — ответила Дарья.

— А что он делает?

— Да что делает? Теперь дела-то нет, не летнее время. Чего делает? Поди, спит на печи.

— Ну если б он охотником был, на охоту ходил, ты рада бы была?

— Чего ж, вестимо рада.

— А почему?

— Да ведь как сказать, все же ежели б на охоту пошел, то в глазах бы не вертелся, а то в избе — то это ему подай, то это. Без дела чай целый день пьет.

— Вот видите, а вы говорите! — обрадовался Иван Иваныч. — Женщины рады одни побыть.

— Это другие женщины, — сказал приятель Вася, — а наши, когда мы уезжаем, не иначе, как рожищи нам ставят.

— И почему-то всегда у тебя такие разговоры, — возмутился гофмейстер. — Это даже неприлично.

— Это верно. Он может говорить лично о себе, — волновался Иван Иваныч, — но не про всех же. Я не позволю делать такие намеки на мою жену, Анну Петровну.

— Тетенька Афросинья, а у тебя Феоктист-то раньше на охоту не ходил? — спросил Коля Курин.

— На охоту? Да что вы! Это дело господское. Вот ученые к Кистинтин Лисеичу приезжали — ходят, ходят, сердешные, целый день и одного носатика принесут. Чего тут? Хорошо, что Герасим с собой запасает, а то бы часто пустые приходили. Вот вечор носатиков на погреб положили, а они из нашего погреба и были. Герасим, в утешение господам, им подкинул. Их, заговорилась с вами, как бы тесто не ушло.

И тетенька Афросинья поспешила на кухню.

— Вот, телеграмма вам, — сказал сторож Петр, подавая в окно телеграмму.

— Кому это «вам»?

— Это вам, Николай Петрович, — сказал Вася, передавая телеграмму гофмейстеру.

— Прекрасно. Жена уезжает, и я остаюсь здесь до первого мая. Отлично…

Он нервно закусил губу. И вдруг, повернувшись к приятелю Васе, с бешенством сказал:

— А вас, Василий Сергеевич, я попрошу раз и навсегда: в моем присутствии дурно о женщинах не говорить!

На большой дороге

Май месяц. Зеленеют московские сады. Так хотелось уйти за город, в природу, где зеленым бисером покрылись березы и над лугами громоздятся веселые весенние облака. А луга засыпаны цветами. Голубые тени ложатся от дубрав, и в розовых лучах солнца разливается песня жаворонка.

В рощах, в оврагах, еще кое-где — остатки талого снега. И в лужах не смолкая кричат лягушки.

Соловьи заливаются в кустах черемухи по берегам речки.

Весна, май, солнце…

Даже в Москве, по Садовой улице, палисадники у домов веселят душу — цветы, акации.

В Сокольниках первого мая — чаепитие. Праздник. Столы покрыты скатертью. Блестят самовары. Пахнет сосной и дымом.

Пестрая толпа москвичей среди леса распивает чай. Хлеб, булки, бисквиты, кренделя, колбаса копченая.

Разносчики продают белорыбицу, балык осетровый, семгу, сигов копченых, огурчики свежие, редиску.

Уже обязательно мы ходили в Сокольники с А. П. Чеховым, с его братом Николаем. Он был художник, наш приятель.

Радушные самоварщицы угощали каким-то особенным хлебцем, вроде пеклеванного. Этот хлеб был внутри как будто пустой. Хорош он был с колбасой. Запивали чаем. А чай был обязательно со сливками, которые подавались в крынках.


* * *

Мы шли большим лосиноостровским лесом до Больших Мытищ, где на Яузе ловили на удочку рыбу. А уху варили в Мытищах, с краю села Дом, у тетеньки Прасковьи, — сын ее Игнашка был мой приятель, и там жила моя охотничья собака — сука Дианка.

Антон Павлович был в то время студентом и большим любителем рыбной ловли на удочку.

Ловили на червяка. А. П. любил ловить пескарей, которые шли подряд. Но иногда попадались и окуни, язи и голавли.

К вечеру хотели идти в Москву пешком, но Игнашка советовал не ходить, так как на большой дороге объявились разбойники. По дороге грабят богомольцев, идущих к Сергию Троице. Грабят и даже убивают, потому теперь конные жандармы ездят.

— Как бы вас не забрали. Тады наканителишься в волостном правлении, пока отпустят.

Некоторые из нас — Поярков, брат Николай и Мельников — советовали лучше ехать по железной дороге.

— Замечательно! — засмеялся Антон Павлович. — Пойдемте пешком, может быть, попадем в разбойники — это будет недурно.

Некоторые отправились на станцию, а мы — Антон Павлович, я, Ордынский, Мельников и Несслер — пошли пешком в Москву.


* * *

Прошли Малые Мытищи. Сумерело. Последние лучи солнца освещали верхушки леса.

На дороге ни души. Только на повороте, у леса, видим мостик, а на мостике сидят какие-то люди. В форме. Как солдаты.

Неслер, человек веселый, высокого роста, шедший впереди, запел:

Я не гость пришел,

Не гоститеся,

Пришел милый друг

Поженитеся…

Когда подошел к мосту, один солдат встал с краю и сказал:

— Стой! Ты, запевала, кто будешь?

Мы тоже остановились.

— Я? Живописец, — ответил Несслер, — мы все художники.

— А по какому делу? — спросил уже полицейский.

— Ни по какому делу, — ответили мы. — Первого мая ходили гулять к приятелю Игнашке Елычеву; чай пили, уху ели, рыбу ловили.

— А оружие у вас какое есть?

— Никакого оружия нет.

— А ножи финские?

— Никаких ножей тоже нет.

Полицейский подошел к каждому из нас, прощупал карманы. Ничего не нашел. Посмотрел на нас пристально и сказал:

— Пошаливают здесь, вот что. Позавчера у этого самого моста, вот это самое место в кустах, женщину зарезали. Документы при вас есть какие?

— Есть, — ответили я и Антон Павлович.

— Так вот. В Мытищах пожалуйте к приставу удостоверить личность. Вот вас туды солдаты проводят. Не моя воля, сказать вам правду, — но служба велит.

В каменном одноэтажном доме, с краю села, у заставы, при тусклой лампе, за столом сидел грузный старик, весь седой, и ел яичницу. Стояла водка. В стороне на лавке сидел человек и дремал.

Когда нас привели, старик скучно посмотрел на нас и сказал солдату:

— Это чего еще привели?

И вопросительно посмотрел на нас.

— Ну-с, — сказал он, — чего вам надо?

— Нам ничего не надо. А вот задержали, — ответили мы.

— Так, — сказал пристав, глядя на нас. — Студенты будете или как?

— Да, мы учимся живописи, а вот он студент, — показали мы на Антона Павловича.

— Садитесь.

Мы сели на лавку.

— Гвоздев, запиши фамилии. Ишь, черт его дергает. Не по уму усердие. Убийцы… Вот, поверите ли, — обратился пристав к нам, — третью ночь не сплю. Все убийцев ко мне пригоняют. Прямо берет каждого с большой дороги. А убийца нетто так и пойдет прямо на заставу, по дороге-то. А он сейчас надо мной — старший. Тут какой-то сумасшедший озорничает, ножом работает. Шесть человек на дороге загубил. Позвольте документы.

Мы показали документы. У меня — свидетельство на право писать красками с натуры и просьба оказывать мне содействие. У Ордынского и Несслера тоже.

— Ну вот, и впрямь художники будете, — обрадовался пристав, — я ведь тоже баловался немножко этим самым. Вот что я скажу: побудьте здесь, самоварчик Гвоздев подбодрит, яичница хорошая. А я вам скажу — больше всего я люблю картины глядеть. И сам занимался — пописывал прежде красками ландшафты. Уроки брал у Белоусова. Знаете ли такого?

— Нет, не знаем.

— Хороший человек, лес хорошо пишет, а воду не может. Я ведь Алексея Кондратьевича Саврасова знаю. Это вот человек…

— Да ведь это наш профессор, — обрадовались мы.

— Да что вы! Очень приятно. Эх, крутая жизнь у него. Мало людей, которые это самое художество понимают. Одинок живописец, и это самое — на утеху зовет, — показал старик на бутылку водки. — Ах, если б это дело хлеб бы давало, я бы на этакой службе не состоял!..

Пристав встал, позвал писаря Гвоздева и, вынимая из кошелька деньги, что-то с ним шушукался.

Писарь вернулся с какой-то женщиной. На стол поставили тарелки, селедки, тарань, хлеб, баранки, яйца. Появился самовар.

— Эх, и рад я до чего вам! Поговорим про картины. Мало у нас кто может даль написать. Пожалуйста, выпьем за Алексея Кондратьевича, человек правильный, художник настоящий. А я вам вот что скажу: рассветет, и поедете на станцию, лучше я и подводу дам. Кто знает, на большой дороге пошаливают, убивают — кому надо богомольцев губить? Не иначе — это сумасшедший работает… Не ровен час…

Доктор

В Училище живописи, ваяния и зодчества в Москве товарищами моими были: Светославский, Левитан, Несслер, Мельников, Поярков, Комаровский. При переходе в натурный класс мы попали в мастерскую профессора А. К. Саврасова и назывались — пейзажисты. Ученики других профессоров нашей школы — Перова, Сорокина, Прянишникова, — в отличие от нас, назывались — жанристы. Впрочем, мы, пейзажисты, тоже были обязаны в натурном классе рисовать и писать красками нагих натурщиков.

Помимо многих научных предметов в Школе преподавались еще специальные науки: история искусств, анатомия и перспектива. Экзамены проходили в мае месяце. Не ужасно ли? Весна, солнце, дневное время, а мы должны сдавать экзамены по наукам!..

— И зачем нам анатомия? — негодовал Светославский.

— А зачем нам писать голого банщика? — вторил ему Левитан.

В то время, в дни нашей юности, нам всего отраднее было чувство созерцания природы, особенно — печальной. Пленяли сердце и грустные сумерки с потухающей зарей, и серый, ненастный день поздней осени, с опавшими листьями, и зимние дали. Нам почему-то всегда хотелось уйти из города, который мы не любили; именно — уйти пешком. Поэтому мы всегда ходили, как и многие другие ученики, в высоких яловочных сапогах[208]. Точно нам предстояло бродить по болоту.

Некоторые встречные из простых людей, мрачно покосившись на нас, говорили: «Студенты прут».

К тому же на нас были широкополые шляпы — тоже влияние моды.


* * *