«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 154 из 222

— Вот правильная жизнь, — говорил у меня наш новый знакомый, — только и здесь, пожалуй, покоя не дадут. Я-то думаю — совсем на новое положение встать. Бросаю все. Отец мой и я — вот мучались с делами! А что толку? Кто ценит фабриканта? Прямо как враг какой-то, эксплуататор! А все зависть! Вот теперь душа во мне до точки дошла. Решил бросить эту муку. Пускай другие работают. Не эксплуататоры. Мы старались, культуру вводили, в заботе жизни не видали… Чего еще — жене голову взбесили!..

Новый знакомый Федор Петрович ушел от меня на охоту. К вечеру не пришел. И не ночевал. Мы думали, что случилось.

Через два дня получили от него письмо. Ленька сказал, что принесла какая-то старуха глухая, отдала письмо, а откуда — неизвестно.

«Простите за беспокойство, — писал он, — вы подумали, наверно, — не заблудился ли я. Нет, нашел место прямо по душе. Как рай. Покуда не скажу где, — жена бы не узнала. Увидимся скоро…»

Мы уехали в Москву. Но и летом не слыхали ничего о Федоре Петровиче. И не был он больше у Герасима.

Так и сгинул человек! И где-то он теперь?

И сколько их — сорванных, как листья с дерева, и закруженных вихрем по необъятным просторам российским!

Война

В июле месяце 1914 года, находясь у себя в деревне во Владимирской губернии, утром услышал я зычный голос гостившего у меня приятеля, Василия Сергеевича, — умываясь в коридоре, он говорил Леньке:

— Что ты, конопатый черт, врешь! Какая война?

— Чего — «врешь»?.. — отвечал Ленька. — За карасином ездил на станцию — так там все говорят, что война вот уже три дня идет.

Я наскоро оделся и вышел в коридор.

Василий Сергеевич вытирал лицо полотенцем.

— Какая война? — спросил я.

— Да вот Ленька говорит, что на станции узнал.

— Ленька, — кричу я на террасу, — какая война?

Ленька не откликнулся и продолжал накрывать на террасе стол к чаю.

— Какая война, что же ты молчишь? — крикнул я еще раз.

— Да вот на станции говорят — солдаты уж едут с товарным. Я и сам видал.

— С кем война-то?

— С турками, говорят. У нас завсегда война с турками…


* * *

На террасе собрались приятели. Дарья принесла самовар.

— Дарья, — спросил я, — у вас в деревне говорят про то, что война объявилась?

— Нет, не слыхала, — ответила Дарья. — Сторож Семен говорил, что война началась, а где — кто ее знает.

— А вчерась, когда вы ушли, уже темнело, — перебил ее Караулов, — на Глубоких Ямах у меня донное удилище прямо гнет. Так вот линь прямо у самого берега сорвался, фунтов на двенадцать… Вы подсачек-то унесли, а руками нешто его возьмешь…

— Двенадцать фунтов! ну, это ты врешь, — оборвал его Василий Сергеевич, — я ведь видел: с фунт был, не больше.

Караулов обиделся и замолчал.

— До чего все охотники врать любят, — сказал Юрий Сахновский. — Ни один не может, чтобы не соврать… Двенадцать фунтов и фунт — разница!

— А вот Ленька говорит, что на станции слышал, что война. Это посерьезнее, — сказал я.

— Да, — забеспокоились приятели, — это, должно быть, не врут.

— Ленька! — крикнул я. — Поди-ка сюда.

Заспанный Ленька появился в дверях.

— Вот что, — сказал я, — поезжай-ка на станцию, сошлись на меня и спроси у начальника станции, у жандарма и у Казакова в трактире — с кем война и где. И правда ли, что везут солдат в товарных вагонах?

— Чего же… — ответил лениво Ленька, — я сам видел, как солдат и лошадей провезли в товарном. Солдаты песни поют, у их бубен с собой — веселые…

— А вы знаете, должно быть, правда война, — сказал Юрий. — Ведь мы сидим здесь, глушь, — ничего, конечно, не знаем.

В окно своей мастерской я увидел, как Ленька, стегая лошадь, выезжал из ворот сада.

За ним стлался проселок, пропадая в лесу. А за лесом, справа, голубела даль. И сразу что-то тяжелое вошло в душу… Какой покой!.. И неужели война?.. Зачем?


* * *

Слышу сзади голос Василия Сергеевича:

— Если правда, что война началась, то вам это все равно, а мне-то не очень. Придется идти. Хотя, конечно, у меня ревматизм, но все равно заберут — не посмотрят.

— И на твое брюхо не посмотрят, — обратился он к Юрию, — тебя возьмут. Ты еще молод. И Кольку — обязательно.

— Из-под пушек гонять лягушек, — засмеялся Караулов.

— Нет, извините-с… я бы сам пошел, только я вот близорук, ничего не вижу, а в очках нельзя — не пустят.

— «Пошел бы сам…» — передразнил его Василий Сергеевич, — какой волонтер, подумаешь!

Вскоре вернулся Ленька, и с ним Герасим Дементьевич.

— Ну что? — спросили мы.

— Уж пятый день война идет, — сказал Ленька, — на станции опять солдаты проехали.

— Да, это верно, — сказал Герасим.

— А с кем война-то?

— Да говорят — с немцами, а кто говорит — с австрийцами, а кто говорит — с венгерцами. А Казаков в трактире говорил, что мобилизация идет. Всех возьмут. Кольку Кольцова из Никольска забрали и Уткина из Любилок тоже. Помните, печника? Он печку у вас клал. Нарочно так сделал, чтобы в трубе-то выло. Потому, сказал, на чай мало дали.

Это правда, в трубе у меня зимой здорово выло.

— Если с немцами война, — сказал Василий Сергеич, — то это благодарю вас. Это серьезная штучка. Это заберут.

— Вот недавно, у Ремжи, — сказал Герасим, — распилочный завод ставил немец, а недавно бросил. Так и недостроил. Уехал к себе в неметчину. Знать, знал раньше. У нас и начальник станции из немцев. Его Карл Иваныч зовут. Толстый. И пить здоров. Вот пьет, а незаметно. Мне буфетчик говорил — хороший человек Карл Иваныч — все жалованье у меня пропивает. Жена у него тоже немка — Эмма Августовна. Бьет его. Только где же: женщина — а он чисто гора! Не чувствует ничего. Вот к вам Пеге-то приезжал на охоту, он со мной ходил, так в деревне свинью увидит, остановится, долго смотрит. Любил резать свиней, колбасы делал. Меня угощал. У него уж всегда в ягдташе колбаса. И верно, хороша колбаса. А здоров ходить был. Сядем отдохнуть, прямо вынет бутылку водки и прямо мне дает — пей, Герасим. Прямо из бутылки, и сейчас же закуска — колбаса, а потом сам бутылку оканчивает, залпом. Три бутылки за охоту выпьет. Это, говорит, на охоте все переганивается — пользительно. По-русски-то он говорил нескладно… А вот, гдяди-ка, войну затеяли. А пошто?


* * *

Приехали в Москву. Ехали с вокзала, видели — ведут огромное количество лошадей солдаты. Мобилизация лошадей. В Москве все говорят о войне.

Ко мне пришел барон Коля Клодт.

— Ты же, — сказал я ему, — барон Клодт фон Ингенсбург, ты же немец.

— Что ты, Костя, — сказал мне Клодт, — я по-немецки ни слова не знаю.

Напротив меня вывеска — «Портной Ламм», у которого я шил платье. Пришел к нему. Он мне сказал:

— Я ведь немец. Возраст мой призывной. Боюсь, что меня вышлют из Москвы. Вот ведь выдумали войну.

И он, опечаленный, качал головой.


* * *

Вскоре запретили в Москве спиртные напитки и вино.

Помню, в ресторанах, кое-где, давали водку в чайниках с большой осмотрительностью. Появились лазареты и раненые.

Все женщины Москвы сделались сестрами милосердия. Раненых обильно кормили. Москвичи посещали лазареты, приносили солдатам еду, конфеты. Образовался лазарет Императорских театров на средства артистов. Лазарет театральный посетила Государыня императрица с дочерьми. Из коробки великие княжны вынимали золотые кресты с цепочками и надевали на шеи раненых…

Я присел на постель к одному кавалеристу. У него было очень славное лицо, и был он сильно ранен. Я спросил его, хорошо ли за ним ходят и лечат.

— Хорошо, — ответил он. — Закормили меня.

И вдруг приблизил голову ко мне и зашептал:

— Вот что, все хорошо здесь, и чувствую я себя лучше, только вот одно — барыня ко мне приходит, актерка, говорят, вот она меня зачитала! Похлопочи, чтобы она мне книги не читала. А то — прямо беда!..


* * *

Двадцать пять лет… Чего только не довелось увидеть моим глазам с тех пор! И мог ли кто-нибудь думать тогда — тогда, когда мы на третий только день узнали в мирной нашей России о войне, — каким страшным бедствием окончится она для моей многострадальной родины.

Спорщики

В былое время в России у меня было много встреч с разными людьми, и огромное число их были — спорщики.

Эти люди — по большей части с высшим образованием — были всегда в приподнятом настроении. И стоило завести при них разговор, как они тотчас же вступали в спор — они никогда ни с чем и ни в чем не были согласны.

Новая пьеса, музыка, литература, картина — все вызывало в них отклик, все волновало. Волновало так, будто от этого зависела вся их жизнь и вся их судьба. Они негодовали, таращили глаза, кричали, надрывались…

С раннего утра они были в беспокойстве — скорбели, бежали к знакомому приятелю жаловаться. Жены их — по большей части несчастные — тоже скорбели.

Спорщик любил, чтобы его выслушивали и непременно соглашались. Тогда он несколько успокаивался и снисходил, прощал… Эти люди тонули в заботах и беспокойстве: артист не так играет в театре, музыка не та — не годится; художник не так пишет картины — всё декаденты; политика — не та, правительство никуда не годится, все не так…

У этих людей от споров рты делались с годами как ящики — губастые.

У приятеля моего Коли выдвинулась нижняя губа вперед, у другого знакомого — тоже Коли, профессора, — к сорока годам рот сделался дудкой: в разговоре он как бы гудел из дудки.

Возвышенные, ищущие женщины льнули к ним и любили слушать их горячие речи, а курсистки в восторге визжали, — и роман в их жизни сменялся романом…

Романы были короткие, бурные… Про такого спорщика можно было сказать — пожар! Но их почему-то называли — «горящими»…

Мои друзья-охотники хоть и были тоже спорщиками, но другого толка. И когда приехал ко мне на охоту профессор Николай Петрович, у которого рот был похож на дудку, то приятели сговорились его подразнить и всё говорили — наперекор. Что он ни скажет — в ответ какая-нибудь чушь.