«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 176 из 222

— Как же ты уедешь? А если не пустят? Да и поезда не ходят.

— То есть как — не пустят? Я просто вот так пойду, пешком.

— Трудновато пешком-то… да и убьют.

— Ну пускай убивают, ведь так же жить нельзя!.. Это откуда у тебя баранки?

На столе у меня лежали сухие баранки.

— Вчера с юга приехал Ангарский. Я делал ему иллюстрации к русским поэтам, так вот дал мне кусок сала и баранки.

Шаляпин взял со стола баранку, отрезал сала и стал есть.

— А знаешь — сало хорошее, малороссийское.

В это время пришел доктор Иван Иваныч. На шинели доктора были нашиты для застежек большие крючки. На застежках привешены были грязные мешки. В одном — картошка, в другом — мука, морковь. А мясо — ребра конины — висело тоже на крючке — грязное, завернутое в рваную тряпку.

— Откуда ты? — спросил Шаляпин.

— Да вот, в Лихоборах был, под Москвой. Достал кое-что, а то есть нечего. В кармане масло растаяло.

Иван Иваныч стал бережно вынимать пальцами из кармана кусочки масла и раскладывать по бумаге.

— Все потихоньку покупаешь, торопишься. Боятся продавать, запрещено, убьют. В овраге, в кустах дали, на виду нельзя.

— Это что же такое? — сказал Шаляпин, смотря вопросительно на меня и Ивана Иваныча.

— Что же, Федор Иваныч, ведь вы же радовались.

— Да ведь радовался! Это же все не то. А сколько же ты заплатил за это?

— Что заплатил? Пальто женино отдал да платье шерстяное. Что заплатил? Мужики уже не берут денег. За полпуда муки да две щепотки соли золотой браслет женин отдал третьего дня.


* * *

На другой день Шаляпин уехал в Петербург.

Вскоре я получил от него письмо. Он звал меня в Петербург и прислал мандат на проезд, подписанный Зиновьевым.

Но в Петербург я не поехал, а, спасаясь от голода, прожил зиму в Тверской губернии, где был хлеб.

В это время объявили нэп, то есть новую экономическую политику, и я вновь переехал в Москву.

Сразу открылись магазины и торговля. На рынке появилось все.

Шаляпин тоже был в Москве. У него жил актер Мамонт Дальский.

Однажды утром Дальский явился ко мне на квартиру. На пороге крикнул:

— Вот он!

С ним ввалилась целая толпа вооруженных людей в шляпах, в пиджаках, опоясанных портупеями, на которых висели сабли разных видов, с винтовками в руках.

Перед этой невероятной толпой Мамонт Дальский, встав на одно колено, с пафосом кричал:

— Вот он! Мы приехали к нему. Он наш. Если он хочет пить шампанское, то мы разрешаем ему пить шампанское. Мы анархисты. Мы не запрещаем личной жизни человека. Он свободен, но мы его арестуем сегодня… Вы должны ехать с нами к одному миллионеру, который устроил в своем доме музей. Желает укрыться. Мы просим вас поехать и осмотреть картины — имеют ли они какую-нибудь художественную ценность или нет.

Меня окружили анархисты. Повели по лестнице вниз, усадили в автомобиль. Дальский сел со мной, его странные спутники — в другие машины.

Меня привезли на Москва-реку, в дом Харитоненко.

Картины были развешаны во втором этаже особняка.

Дальский спросил:

— Ну что?

— Это картины французской школы барбизонцев, — ответил я. — Это Коро, это Добиньи.

Один из анархистов, по фамилии Ге, кажется, тоже артист, подошел вплотную к картинам, прочитал подпись и сказал:

— Верно.

В это время внизу на дворе раздались крики, звон разбиваемых бутылок. Анархисты разбивали погреб и пили вино.

Вдруг со стороны набережной раздался треск пулеметов. Дальский бросился на террасу сада и бежал. За ним — все другие. Я остался один.

На улице некоторое время слышался топот бегущих людей. Потом все смолкло.

Я вышел — вокруг уже не было ни души.


* * *

Дома я застал Шаляпина. Он весело хохотал, когда я ему рассказывал о происшествии.

— Я не знал, что выйдет такая история. Ведь это я сказал Дальскому, что ты можешь определить ценность картин.

Мне показалось, что я живу в каком-то огромном сумасшедшем доме.

Отъезд

Вскоре меня вызвал Луначарский:

— Вы устали от революции, я понимаю. Вам следует уехать за границу. Конечно, мы не можем предоставить вам для этого средства.

— Но у меня ничего нет, — ответил я. — Деньги сейчас ничего не стоят. Да у меня их и взяли. А что было из ценных вещей, того мало…

Он пожал плечами.

Через некоторое время я получил через контору государственных театров паспорт, но решил все же оставаться в России. Мне трудно было расстаться с моим деревенским домом и садом, хотя многое в нем уже было разграблено.

Федор Иванович все время пребывал в полном недоумении. Часто ездил в Кремль, к Каменеву, Луначарскому, Демьяну Бедному. И, приходя ко мне, всегда начинал речь словами:

— В чем же дело? Я же им говорю: я имею право любить мой дом. В нем же моя семья. А мне говорят: теперь нет собственности — дом ваш принадлежит государству. Да и вы сами тоже. В чем же дело? Значит, я сам себе не принадлежу. Представь, я теперь, когда ем, думаю, что кормлю какого-то постороннего человека. Это что же такое? Что же, они с ума сошли, что ли? Горького спрашиваю, а тот мне говорит: «Погоди, погоди, народ тебе все вернет». Какой народ? Крестьяне, полотеры, дворники, извозчики? Какой народ? Кто? Непонятно. Но ведь и я народ.

— Едва ли, — сказал я, — ты помнишь, Горький как-то говорил у меня вечером: кто носит крахмальные воротники и галстухи — не люди. И ты соглашался.

— Ну, это так, несерьезно…

Он помолчал и заговорил вновь:

— Пришли ко мне какие-то неизвестные люди и заняли половину дома. Пол сломали, чтобы топить печку. В чем же дело?.. Если мне не нужны эти портки, — показал он на свои панталоны, — то что же будут делать портные? Если я буду жить в пещере и буду прикрывать себя травой, то что будут делать рабочие? Трезвинский говорит в Всерабисе: «Дайте-ка мне две тысячи рублей в вечер, как получает Шаляпин, я буду петь лучше его». Вино у меня из подвала украли, выпили и в трактир соседний продали…

— Посмотри, пожалуйста, — Шаляпин показал в окно, — пустые бочки везут в одну сторону, а другие ломовые везут такие же бочки в другую сторону. Смотри: глобус, парты школьные — это школа переезжает. Вообще все переезжают с одного места на другое. Точно кто-то издевается. Луначарский говорит, что весь город будет покрыт садами. Лекции по воспитанию детей и их гигиены будут читать… А в городе бутылки молока достать нельзя… Вообще каждый день говорит речи, все обещает, а ему кто-то крикнул: «Товарищ Луначарский, вы хоша бы трамвай пустили…» Поедем, послушай, на Дмитровку, Маяковский мне сказал, там А. какая-то, у нее на квартире ресторан. Там все есть. У ней чекисты едят.

Действительно, столы в зале у А. были накрыты белыми скатертями; великолепный фарфор, изысканный завтрак; коньяк и вина. За столами сидели люди в галифэ и тужурках, ранее никогда не виданные. Хозяйка, красивая женщина, села с нами и сама стала потчевать Шаляпина.

Выходя, Шаляпин сказал:

— Как это странно. Рестораны закрыты, а ей разрешается.

По улице шли люди, неряшливо одетые, мрачные, растерянные. У некоторых были мешки за плечами. Шли, пытливо оглядывая встречных, как бы желая что-то узнать. В глазах — какой-то испуг и недоумение. Солдаты шли мрачные и уже не лущили подсолнухов. Вывески магазинов были сорваны. Москва имела вид разгромленный. Ни одного знакомого лица. Большие дома были все с разбитыми стеклами, булочные — пусты.

Какая-то интеллигентная женщина, с бледным лицом, с ребенком на руках, умоляюще просила, держа в руках баранку из черного хлеба:

— Купите бубличек…

И все оглядывалась кругом, боясь полицейского.

На углу дома большой плакат-воззвание: «Жертвуйте на больных туберкулезом детей».

На площади — толпа солдат. Один из них держал речь:

— Когда мы с ими братались, то хорим: «Мы свово Миколая убрали, когда же вы, хорим, свово Вильхельма уберете?» А они нам хорят: «Как так, — хорят, — его уберешь, он нам всем головы поотвертает».

— Здорово! — сказал Шаляпин и рассмеялся.

На стенах висели печатные плакаты, большие портреты Троцкого, Карла Маркса, Ленина. У Театральной площади валялся распухший труп лошади. Охотный ряд был пуст.

Вернувшись ко мне на Мясницкую, мы увидели, что вход с улицы забит досками. Ко мне подошел в военной фуражке комендант дома Ильин. Шинель его была опоясана ремнем, на котором висел большой наган. Он посмотрел на нас серыми пьяными глазами и сказал осипшим голосом:

— Всё, всё к чертовой матери! К матери, к матери, к матери!.. Вот, товарищ Коровин, пришлось дверь забить, со двора ход. Ей-ей, воры, все воры, ей-ей! Дома денег держать нельзя. Куда деться? Веришь ли, прячу под камень, а то — в помойку… У жены шубу украли, а сегодня самовар. Куда деться? В воротах конвой поставлен. Нет — ушли, сволочи, с девками в дровах прячутся…

Когда мы пришли к себе, то увидели, что пол покрыт водой.

Вошедший следом за нами Ильин сказал:

— Видите — что делают, сволочи! Кран не закрыли, трубы полопались, вода-то и прет. Инженера расстреляли, а Дьячков, сволочь, — куда ему! Он инженеру гаечки подавал. «А я, — говорит, — я — все!» Вот и возьми его! Морду пойду набью.

— А вы кто будете? — спросил он Шаляпина.

— Это Шаляпин, певец, — ответил я.

— Шаляпин? Ишь ты! Ах, товарищ Коровин, ежели бы сейчас свисток на фабрике у Эйнема. Все бы бросил — ушел. Я ведь бисквиты заваривал. Вот он меня любил, Эйнем-то. В праздник сто целковых золотом. Первый мастер я был. Ну-ка, где теперь бисквиты. Собачину ем. Хочешь, я вам самогону принесу? Давай деньги. Достану.

— Доставай, — сказал Шаляпин.

— Смотри только не скажи, а то к стенке поставят.

— В чем же дело? — по привычке спросил Шаляпин. — Что за чепуха идет?..

— А ты не пей, Федя, самогону, — сказал я, — ослепнуть можно.

— Почему же он пьет и не слепнет?

Ильин вернулся. В руках он держал большую миску с зернистой икрой, а из-за пазухи вынул бутылку с самогоном.