«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 177 из 222

Шаляпин выпил и сказал:

— Это настоящий самогон. Не денатурат.

И жадно стал есть ложкой зернистую икру из миски.


* * *

Шаляпин ночевал у меня. Постель его была почти рядом с моей. Нас разделял ночной столик, на котором стояла лампа. Было темно. Я проснулся ночью от крика:

— Они! Они! А-ах! Они!

И почувствовал, что по ногам моим кто-то бьет кулаками. В темноте я ничего не мог разобрать и стал шарить под подушкой револьвер. Он все не попадался под руку. Тогда, защищаясь, я стал отмахиваться кулаками и наконец по ком-то попал.

— А-ах! — крикнул около меня Шаляпин.

Я нащупал лампу и повернул выключатель. В комнате никого не было.

Шаляпин стоял около моей постели и, задыхаясь, говорил:

— О-ох! Что такое? Рабочие напали… и впереди он с палкой. Это тот, которого я убил на Кавказе.

— Что с тобой, Федя? — спросил я. — Я думал, что на нас напали. Хорошо, что я не нашел револьвера…

Я уже не тушил электричества и перешел спать на диван в другую комнату.

Утром я еле ходил, так болели у меня ноги. А у Шаляпина затек один глаз. Это я, защищаясь, нечаянно задел его.


* * *

На другой день ночью повторилось то же самое. Шаляпин буйствовал во сне и кричал:

— Они! Они! Бей их!

В этом кошмарном видении, защищаясь от мнимых врагов, Шаляпин расшиб себе руку.

Я не пострадал, так как на этот раз предусмотрительно лег в другой комнате.


* * *

Однажды утром к моему дому на Мясницкой подъехал грузовик. В нем были солдаты. Молодой человек в военной форме позвонил, спросил Шаляпина. Оба о чем-то долго говорили.

Шаляпин пошел одеваться и сказал мне:

— Едем!

— Куда? — спросил я.

— В банк на Никольскую.

На Никольской Шаляпин, молодой человек и я вошли в банк.

Вскоре молодой человек крикнул солдатам:

— Сюда!

И солдаты стали выносить на грузовик небольшие, но тяжелые ящики, держа их вчетвером.

Погрузка длилась довольно долго. Мне надоело ждать Шаляпина, и я ушел…

Он не пришел в тот день ко мне. А через день я узнал, что он уехал в Петербург, и я долго ничего о нем не слышал.

А через некоторое время жена его, навестив меня, сказала, что он уехал на немецком пароходе из Петербурга за границу…


* * *

Каждую ночь ко мне приходили с обыском какие-то люди. Одни говорили, что они печатники, другие — от Всерабиса. Увидав как-то на комоде у меня бронзовые часы «Ампир», деловито унесли в другую комнату. А заодно — и бронзовые фигуры буддийских богов. Художник Горбатов что-то записывал и авторитетно разъяснял мне, что это музейные ценности и что они принадлежат народу.


* * *

Однажды архитектор Василий Сергеевич Кузнецов, засидевшись поздно у меня и боясь возвращаться домой, — на улицах грабили, — остался ночевать.

Ночью, в четыре часа, раздался звонок. Кузнецов, одетый в егерскую фуфайку и кальсоны, отворил дверь.

Ввалилась толпа матросов с винтовками. Один из них спросил:

— Золото у вас есть, товарищ?

— Золото, — рассмеялся Кузнецов, — есть… в нужнике.

Я тоже вышел к матросам. Один из них сказал:

— У вас, говорят, товарищ Коровин, Шаляпин был. Мы его петь к нам хотели позвать… Вот видать, что вы нас не боитесь. А то куда ни придем, все с катушек падают, особливо барыни.

— Бзура, — обратился он к другому матросу, — съезди, подбодри-ка белужки с хренком, да балычка захвати, да смирновки не забудь. Угостим товарища Коровина.

Он пристально посмотрел на Кузнецова и, обернувшись ко мне, сказал:

— Да ты врешь… Ведь это Шаляпин…

Кузнецов, который был огромного роста, от души смеялся.

Матросы нашли стаканы, налили водки и пили.

— Вот это, товарищи, это народ. Артисты потому.

Потом пустились в пляс, припевая:

Чики, чики,

Щикатурщики…

Вдруг — переполох.

— Едем! — вскричал вбежавший матрос. — Едем скорей, Петровский дворец грабят.

— Ах, сволочи! Прощай…

На ходу один приостановился перед Кузнецовым и погрозил кулаком:

— А врешь, ты — Шаляпин! Погоди, попадешься на узкой дорожке. Царю пел, а матросам не хочешь!..

И побежал вслед за остальными.


* * *

Месяца через два после отъезда Шаляпина ко мне пришел какой-то красивый человек с наганом за поясом и, затворив двери, тихо сказал:

— Я вас знаю, а вы меня не знаете. И не надо. Поезжайте за границу, и скорей. А то не выпустят. Послезавтра выезжайте. Я вас в вагоне увижу.

Я поехал к Малиновской, которая управляла государственными театрами. Она мне сказала:

— Поезжайте. Вам давно советовал Луначарский уехать.

На Виндавском вокзале меня, сына и жену посадили в вагон с иностранцами. Проехав несколько станций, я увидел того человека, который у меня был утром. Он не показал вида, что меня знает.

Наступила ночь. Мой неизвестный благодетель подошел ко мне и, наклонившись, тихо сказал:

— Какие у вас бумаги?

Я отдал ему бумаги, которые у меня были.

— Не выходите никуда из вагона.

Недалеко от границы он позвал кондуктора, и тот взял наши чемоданы.

Поезд шел медленно, и я заснул.

Когда я проснулся, чемоданы были снова на месте. Поезд подходил к Риге.

Я вышел на вокзал. Было раннее утро. Ноябрь. Я был в валенках.

Носильщик проводил нас пешком до гостиницы.

Своего благожелателя я больше никогда не видал.

А бумаги, взятые им у меня, нашел в Берлине, разбирая чемодан, под вещами, на дне.

Первая встреча в Париже

Мой сын простудился и заболел сильным плевритом.

Я писал небольшие эскизы для балета и театральных постановок. Их у меня быстро приобретали.

Как-то утром я получил письмо от Шаляпина следующего содержания:

«Костя! дорогой Костя!

Как ты меня обрадовал, мой дорогой друг, твоим письмишком. Тоже, братик, скитаюсь. Одинок ведь, даже в 35-тиэтажном Американском Hôtel’e, набитом телами, — одинок.

Как бы хотел тебя повидать, подурачиться, спеть тебе что-нибудь отвратительное и отвратительным голосом (в интонации). Знаю и вижу, как бы это тебя раздражило, а я бы хохотал и радовался. Идиот! — ведь я бываю иногда несносный идиот — не правда ли?

Оно, конечно, хорошо — есть и фунты, и доллары, и франки, а нет моей дорогой России и моих несравненных друзей. Эх-ма! — Сейчас опять еду на „золотые прииски“, в Америку, а… толку-то!

А ты? что же ты сидишь в Германии? Нужно ехать в Париж! Нью-Йорк! Лондон! Эй, встряхнись! Целую тебя, друже, и люблю, как всегда.

Твой Федор Шаляпин».

Я не мог поехать в Париж, так как сын был сильно болен.

Приехав в Гейдельберг, остановился в гостинице в лесу, неподалеку от Брокена. А вечером, идя по коридору гостиницы, увидел перед собой Горького.

Он тотчас же попросил меня зайти к нему.

— Вот — пишу здесь воспоминания, — сказал он, — хотел бы их вам прочитать.

Я пришел вечером к Горькому. С ним был сын его Максим, жена сына и его секретарь. Горький читал свой рассказ «Мыловар»[234], потом «Человек с пауком» и еще «Отшельник».

Горький был в халате, с тюбетейкой на голове.

— А где Федор? — спросил он.

— В Париже. Я получил от него письмо.

Когда я выходил гулять с сыном по лесу, к нам присоединялся Горький. Но нам не давали остаться наедине: тотчас же как из-под земли появлялись жена Максима и секретарь Горького.

Осенью доктора посоветовали мне увезти сына на юг Франции или Италии. И я, приехав в Париж, увидел Федора Ивановича. У него был свой дом на авеню д’Эйло.

Шаляпин был мрачно настроен. Показывал мне гобелены, которые вывез из России, несколько моих картин, старинное елизаветинское серебро. Он собирался ехать в Америку, в которой ранее провел уже почти год.

Я рассказал ему, что встретил Горького в Гейдельберге. Шаляпин, помолчав, сказал:

— Странно, отчего же он уехал из советского рая?

И, рассмеявшись, запел:

Россия ты, Россия,

Советска сторона…

Э-эх..

Жена моя Маланья

Глядит туда-сюда,

Связалась с комиссаром,

Детей мне родила…

Э-эх…

Шаляпин угощал меня дорогим вином. Он был нервен, легко раздражался.

— Понимаешь ли, русские говорят, будто я тоже участвовал в революции. Какая же это революция? Я же певец. Мне все равно, кто меня слушает. Плати. В Америке мне платят, здесь тоже. В чем дело? И пусть знают, что им не придется проливать надо мною лицемерных слез… Они любят рассказывать, что такой-то художник, или такой-то великий артист, или писатель умер с голоду под забором. Я не доставлю им этого удовольствия. Я умру миллионером. Я уже миллионер. Они меня не вставят в иконостас своим святым. Нет. Погодят. И петь в пользу разных там обществ я не буду. Революция! Какая же это революция? Это бунт рабов. А Горький — дурак. И ты дурак! Какие на тебе штаны? Не можешь сделаться богатым — пропадай. Серов пропал. Врубель — пропал. А я — погоди!.. Я попою еще лет десять… В Скандинавии озеро куплю и рыбу буду ловить. А вы вот половите ли?.. Посмотрю… Христиане! Непротивленцы! Надо быть сопротивленцем.

— Федя, — сказал я, — что это ты так осмелел? А то ты ведь не очень…

— Что ты мне говоришь! Я Дзержинскому говорил: «Вы не смеете меня не отпустить!»

Федор Иванович разошелся.

Настроение было тяжелое. Я никогда не видал Шаляпина и в России в столь мрачном настроении.

Что-то непонятное было в его душе. Это так не сочеталось с обстановкой, роскошью, которой он был окружен. Сидевшие ранее за столом его дети все молча ушли.

— Да, подождут! Я еще покажу… Ты знаешь женщин? Женщин же нельзя любить! Детей я люблю…