— Конечно, не стоило ему отвечать, но я не могу. Я не хочу этого. Себя показывают! Ничего не понимают, ничего не чувствуют. Стрелять, жечь, топить всю эту сволочь…
Шаляпин был бледен и весь трясся от волнения.
Наутро он позвал меня к себе.
— Как это глупо я вчера озлился. Мне худо. Я себя чувствую отвратительно. «На всякое чиханье не наздравствуешься». И за что они меня мучают!.. И откуда они понабрались?
— Как — откуда, Федя? Что ты!
— Гости!.. Откуда взялись они?..
Антиквар
— Ты помнишь, я говорил тебе, что Мазини, когда перестал петь, сделался антикваром, — сказал мне как-то раз, когда я был у него, Шаляпин. — Я еще не бросаю петь, но хожу по антикварам. Поедем с тобой посмотрим мебель. Дорогá! Вот я купил столик — триста тысяч. Понимаешь? Небольшой столик!
Шаляпин повез меня на рю де ля Пэ, около пляс Вандом, в магазин старой мебели в несколько этажей.
Там были прекрасные вещи. Шаляпин спрашивал цены комодам, столам, секретерам. Цены были большие. Один стол стоил восемьсот тысяч. Шаляпин предложил шестьсот. Не отдали.
Шаляпин рассердился, и мы поехали в другой магазин. Там он увидал стол, похожий на приглянувшийся ему в первом магазине. С него спросили двадцать тысяч. Он удивился. Осмотрел стол снизу и кругом. И спросил меня:
— В чем же дело?
— Это имитация, Федя.
— Постой, как имитация? Ты видишь здесь дырочки. Это черви съели дерево.
— Вот это-то и есть имитация.
— А вот тот секретер?
— Тоже имитация.
— А этот комод?
— Настоящий.
— Почем ты знаешь?
— Да ведь видно.
— Что за черт! Постой…
Шаляпин позвал заведующего.
Тот сказал:
— Да, это старая имитация, но хорошая, а комод настоящий.
— Пойдем, — сказал Шаляпин. — Я, брат, покупаю и старое вино, коньяк. Только, понимаешь ли ты, у меня сахар — диабет. Понимаешь ли, вино пить нельзя. Я люблю хорошее вино. Зайдем-ка в кафе, выпьем виски.
— Виски — вредно. Помнишь доктора Лазарева, он говорил, что с диабетом жить можно долго, необходимо только воздержание.
— Но я же не обжора…
— Как — не обжора? Ты же съел два фунта икры салфеточной при мне сразу.
— Кстати: тут есть салфеточная икра. Поедем к Прюнье.
У Прюнье Шаляпин попробовал икру:
— Хороша.
И приказал завернуть изрядное количество.
— В чем дело? Виски пить нельзя, икры нельзя, водки нельзя. Вот эскарго[236], ты ешь эскарго?
— Эскарго-то эскарго, а помнишь, раки в речке Нерли какие были!
— Да, замечательные. А как это рыбка-то? Ельцы копченые. Помню. Я раз целую корзину у тебя съел… Как у тебя там было весело. Такой жизни не будет уже никогда. Все эти гофмейстеры, охотники, доктор Лазарев, Василий Княжев, Белов, Герасим, Кузнецов, Анчутка, шутки, озорство — неповторимо. Это было счастье русской жизни. Нигде не найти мельника Никона Осиповича. Нигде нет этой простой доброты… Там никогда не говорили о деньгах. Никто их не выпрашивал, они не составляли сути жизни. Жизнь была не для денег. А я устал выпрашивать у жизни деньги. Я знаю, что с деньгами я буду свободен и не унижен. Ты вспомни, этот Василий Княжев или Герасим — какая чистота души! Ведь там совестились говорить о деньгах… А этот лес, Новенькая мельница, водяной. Какая красота! А хижину рыбака в одно окно, убогую, у елового леса, помнишь? А рыбака Константина, который лечил твоему приятелю флюс, привязывая к щеке живого котенка? А эта монашенка, которая бегала по лесу и которой мы все боялись?..
— А разбойнички, которых не было, помнишь?.. А как ты с револьвером ездил? А воробьиную ночь, когда не было видно своей руки? Когда заблудились и нельзя было идти, и эхо, когда ты пел, и кругом, в разных местах повторялось твое пение близко и далеко?
— Да, — сказал Шаляпин задумчиво, — это было действительно замечательно. Какая-то особенная симфония.
— А как голос-то снизу крикнул: «Что ты, леший, орешь?» Это уж было не эхо, помнишь?
— Помню. Там был бугор — и внизу ехали рыбаки.
— А как обиделся Павел Александрович?
— Павел! Ведь нигде нет такого: умер ведь он. Ведь это ты объяснил и Павла, и Герасима, и Кузнецова, а ведь я их не понимал и даже сначала немножко сторонился. А оказывается, это были презабавные и прекрасные люди.
— Все уж умерли, — сказал я. — Правда, больше такой жизни уж не будет. Вот оттого я и пишу страницы этой нашей жизни.
— Знаешь, Константин, я удивляюсь, как ты это пишешь. Черт тебя знает, кто ты такой. Откуда это взялось? Отчего ты про меня не пишешь?
— Ты же обидишься. Ты же стал Ваше Высочество. А я пишу простые, смешные вещи.
Шаляпин вдруг задумался:
— А ведь правда, Россия была хороша. Теперь это кошмар, страшный и долгий. И я в нем, к сожалению, участвовал. Ошибался. Но я не упорствую в своей глупости…
Домье
Через несколько дней я встретил Шаляпина на Шан-з-Элизэ. Он опять направлялся к антиквару.
— Пойдем со мной, пожалуйста, — предложил он мне.
Я согласился.
На улице Боэси мы остановились у антикварного магазина, и я сказал:
— Федор, вот здесь выставка большого художника Домье. Ты знаешь Домье?
— Нет, не знаю.
— Это великий француз. С чисто французским юмором он писал адвокатов, суд. Здесь есть небольшая картина, изображающая адвоката, который разрывается, доказывая невиновность своего подсудимого, а секретарь, разбирая бумаги, остановился и смотрит на него. Но как смотрит! Этого нельзя рассказать. Надо видеть. До чего смешно! Это какой-то Мольер в живописи.
— Зайдем посмотрим, — сказал Шаляпин.
Мы зашли в магазин.
Хозяин, почтенный человек, вежливо сказал нам, что вчера выставку закрыли. Я попросил его, если можно, показать картину Домье, рассказав приблизительно ее содержание. Он любезно согласился, отпер шкаф в другой комнате, достал бронзовый ящик и, бережно вынув из него картину, поставил ее перед нами на мольберт.
Шаляпин долго смотрел на картину и, обернувшись ко мне, сказал:
— Это действительно смешно. В чем дело? Смешно. И зло смешно.
Он спросил у хозяина:
— Она продается?
— Да, мосье. Это редкий Домье.
— Я хочу приобрести. Чтó она стоит?
— Миллион двести тысяч.
— Ага, — задумался Шаляпин. — Это дорого. В чем дело? Картина небольшая. Нет, я не могу ее купить…
Поблагодарив любезного хозяина, мы вышли из магазина. Шаляпин остановился на мостовой. Он был рассержен. Ударял палкой по мостовой и серьезно, подняв голову и смотря в сторону, говорил:
— Константин Алексеич, вы представляете себе, сколько я должен за эти деньги спеть? Вот вам художники! Может быть, он теперь написал новую в неделю. А я плати миллион. В чем дело?
— Постой, Федя, да ведь Домье давно умер. Ты тогда и не родился еще. При жизни его ты бы, вероятно, купил эту картину дешево. Это бессмертный художник.
Стуча тростью по мостовой, Шаляпин расколол ее пополам. Он поднял обломок и окончательно разгневался:
— Да, художник! Картинка-то небольшая!
— Велика Федора, да дура! — засмеялся я.
— Ты что? Не про меня ли?
— Смешно, Федя.
— Тебе все смешно. Миллион двести тысяч. А ты знаешь ли, мне предложили Тициана — огромную картину — в Англии, за двести тысяч, и я ее купил.
— Молодец! Не верится только. За двести тысяч Тициана едва ли купишь.
— Увидишь.
Федор Иванович продолжал сердиться на Домье:
— Тициан, знаешь, темный фон, по одну сторону лежат две голые женщины, а по другую сторону — одна. Вот только физиономии у них одинаковые.
— На чем лежат-то? — спросил я.
— То есть как — на чем? Там просто написан темный фон. Я, в сущности, еще не вгляделся, на чем они лежат. Старинная картина. Ты что смеешься?
— Вот, Федя, если бы я написал рассказ «Тициан», ты бы и обиделся.
Шаляпин хмуро посмотрел на меня и сказал:
— Я тоже буду писать мемуары…
Федор Иванович продолжал увлекаться скупкой старинных произведений искусства. Я встретил его как-то на авеню Ваграм. Он шел один и, увидав меня, сказал:
— Пойдем.
Мы зашли в большое кафе. В нем было много народу. Шаляпин поморщился:
— Пойдем отсюда.
Мы пошли в другое кафе, небольшое. Сели за столик. Шаляпин сказал гарсону:
— Сода, виски.
— Тебе же нельзя, Федя, виски.
— Все равно. Видишь ли, я был у антиквара. Он мне такую штуку показывал. Уника мировая. Дорогая штука. Знаешь ли ты, я могу нажить шутя миллионы. Жаль — он никому не показывает, кроме меня, ты бы поглядел… Я не знаю, рискнуть, что ли? Ты что скажешь?
— Я ничего не могу сказать. Зачем ты в антикварию ударился?
— Надо же что-нибудь делать. Ведь пойми ты, что я только пою, а другие дело делают. Вот один в Аргентине купил реку и не пускает пароходы — плати. Так он в год нажил черт знает сколько… Я теперь меньше пою, а деньги идут. У меня дети. Положим, зачем я с тобой говорю, ты ничего в этом не понимаешь… А ты не пьешь сода-виски? У тебя-то ведь сахара нет!..
Он вдруг стал грустен:
— Вот ты подумай, в какое положение я в жизни поставлен. Диабет, говорят, неизлечим.
Молебен
В это время Шаляпин перестраивал мастерскую в своем прекрасном доме на авеню д’Эйло. Там были гипсовые украшения — какие-то амуры, раскрашенные в голубые с золотом цвета. Это было приторно. Внутри была лестница, которую он велел переделать.
Когда комната была готова, он повесил гобелены, рисунки русских художников, над камином свой портрет работы Кустодиева и позвал священника освятить дом.
Не забуду тот день. Во время молебна Шаляпин пел сам. Пел столь вдохновенно, что казалось, что сам Господь был перед ним в этой комнате. То было не пение — а подлинное славословие и молитва.
Служил отец Г. Спасский, который сказал за трапезой Шаляпину: