> или уклейку, а Юрий — на линя. Вася не похож на рыбу, он похож на собаку дога. Собачий Пистолет — на ерша, а я — на черныша тетерева. Шаляпин — на мандриля — есть что-то общее.
В этих раздумьях я зашел в палатку. Юрий спал. Коровы возвращались на ночь, их было четыре. Они подошли к речке и, по привычке пить свежую струю, опустили головы к воде, и одна — в самую корзину, поставленную на рыбу и глубоко уходящую в воду. Василий Сергеевич и Коля возвращались. Так как коровы были у самого моста плотины, заподозрив, что они бодаются, он и Коля остановились. Я крикнул им из палатки:
— Эй, смотрите-ка, коровы-то рыбу сожрут!
Коровы долго пили и тихо пошли, повернув от реки в стойла сарая. Вася посмотрел в корзину — рыбы нет! Я лег в палатке и вроде как заснул. Василий Сергеевич вбежал в палатку:
— Слушайте, какая штука, рыбы нет!
Я проснулся, и Юрий.
— Рыбу коровы съели, смотрите!
Я пошел смотреть — рыбы нет?! Коля дивился, мельник тоже.
— Коровы ваши съели.
Мельник смеялся.
— Я сам видел, как ели, — говорил Василий Сергеевич.
— Нешто корова рыбу ест, что ты, паря?
— А куда ж она делась?
— Конечно, выпрыгнула. Ей што? Вот язи на сажень сигают.
— Вот так штука, — я говорил.
Горячился Вася, что прикалывать ее надо:
— У меня и кинжал, нарочно купил. Теперь кончены шутки, я им головы прочь, голову все равно не едят.
— Она и без головы выскочит, — сказал Коля, — она, брат, хитрая. Нет, надо покрышку или сетку.
Пока шел разговор, как коровы рыбу съели, я поставил семь донных удочек справа от плотины, снизу. Лески бросил далеко в омут. На выползка — три, на хлеб — одну, две на пескаря и еще одну на лягушку. Вечерело. Покрылись тенью леса и долы, синие таинственные покровы близкой ночи, а вот за дальним лесом над елями встает, как щит, полный месяц. На лаковой пелене неба он загадочно показался красным красавцем, как какой-то странный сторож ночи. Говорит: «Я иду смотреть. Ну что тут, вы как?» А мы отвечаем: «Ничего, помаленьку, не так, чтобы очень». Месяц — выше и светлей, переодевается в желтый цвет и начинает все превращать в тишину, в сладостное тихое замирание, зачем-то сладкое и живое. Как хорошо, как восхитителен дозор твой, милый месяц!
А Санька говорит:
— Кискинкин Лисеич, разве можно месяц матерью ругать?
Я удивился:
— А кто его ругает?
— А Василий Сергеич.
— За что?
— А кто его знает. Ведь он тоже Божья тварь, небось грех.
— Конечно, — говорю я, — нешто можно? Санька, — говорю я, — давай готовить костер у палатки. Я буду костер писать.
Санька побежал за хворостом. Опять самовар тащат. Приятели сидят у палатки. Вася больше не ловит, т<ак> к<ак> днем он — храбрый лев, ночью — ну, заяц, трусоват, видений боится и разных домовых, дворовых омшайников, лесовых, а их тут несчетно, все они не очень ядовитые, а все же попугивают, русалки, вот эти дрянь — просто топят.
— Вася, посмотри донные. Вася?
— Нет, брат, ночь стала. Что вы, Константин Алексеевич, идите сами, я устал, надо закусить. Это не ловля, ночью ничего не попадет. Видите, месяц полный, рыба не берет.
— Я посмотрю пойду, — вызвался Коля.
Пошел. Слышно было его шаги на плотине, за которой уже не было видно ничего. Огонь делал ночь темней. Кричит:
— Идите, идите!
Я побежал.
— Смотри, что это я вытащил, я боюсь!
На песке лежал сом, фунтов в десять.
— Вот так ловко! — Коля был в восторге. — Знаешь, я его — смотрю, погоди, а он дергает. Я как дерну и тащу и побежал с удочкой по берегу что есть сил. Смотрю, задело, а он уж по берегу за куст задел. Ловко. Васе не поймать.
Мы понесли сома к палатке.
— Вот те и месяц.
Василий Сергеевич расхрабрился и пошел позвать Саньку ставить донные слева от мельницы.
— Не ставь сюда, — говорил Санька, — тут в омут, с этого краю, в старину мельница ушла с мельником, дедушка говорил. Он теперь водяной, его матрос видел. Ён там сидит, ночью выходит, смеется, все слышали.
Василий Сергеевич сделал рот дудкой и спросил:
— И ты слышал?
— И я вот слышал. Посиди тут ночью, и ты услышишь.
Ночью омут принимал другую форму, он был темен и мрачен. Стены старой мельницы глядели глубоко в его воды. Крысы бегали по краям бревен, и мрачно и жутко было в его тихом молчании. Колеса останавливались, и только ровно и методично, тихо, как тайный шепот, бегут струи вод с плотины. Это не нарушает таинственной тишины окружающего. Весело горит костер, искры ровно идут, рассыпаются в темном и ровном куполе ночи. Месяц поднялся высоко. Фонарь освещает холст, и какая красота красок. Какая тайна и радость > в этих тенях, в пропадающих контурах. Каждый кусок поет гимн красоты поэзии — чистой поэзии созерцания. Какое значение этой дивной ночи, какой покой и мир здесь. Здесь рай. Да, правду говорю я. И ад здесь. Собачий Пистолет — это ад, а мельник-старик и его душа — это рай.
Никон Осипович сидел у костра, Санька и еще двое помольцев. Они сильно освещались, и как было прекрасно лицо Никона Осиповича. Большой лоб и глаза, с орлиным носом — классический тип русского красавца Великороссии.
— Когда старшиной я был, едал я однова этаку-то рыбку в Москве, купцы угощали. Был такой Громов, он наш, заозерский, селедкой торговал. Теперь богатейший, говорят, стал, — говорил Никон Осипович, закусывая балыком стаканчик водки.
— Наша рыба что, трава и трава, я ее и не ем. Окунь еще ничто, а то труха, никакого скусу нет. Вот вы охоту имеете ловить. Это, можно сказать, время проводить. Тут ведь ее массая. Неводом пробовали заозерские. Да ну невод-то оставили. Матрос из Остеева тут, парень ловок ловить. Он ныряет, и руками в норы — из норы берет. Вот налимов в аршин таскал. Но и попал. Нырнул вот тут-то, слева, у кожуха, да и выскочил сам не свой.
— Спасите! — кричит. — Чур меня!
— Чего? што?
А он нырнул, а тут место нечисто, мельница там стоит старая, на дне-то, ушла, ее видать в утро, когда солнце вбок. Кричит:
— Батюшки!
— Что ты?
— Я, — говорит, — нырнул, а там колеса, все в бодяге, как подушки, а посередь мельник сидит — гора, толстенный, белый, и глазищами на меня глядит этак страшно.
— Ты, брат, шабаш боле ловить.
— Нипочем, — и сам на службу уехал. Прощай, и дом забыт.
— Неужто правда? — спросил Василий Сергеевич.
— Вот-вот, истинно. Лодку я ставил, челн. Уж ты што, утопил. Так его хозяином и зовем. А ночью, когда ненастье, — смеяться зачнет, помольцев пугает. Вреда нет, а пугает только, все знают. А в темные ночи вот купаться зачнет — весь омут ходит.
[«Сом большой», — подумал я.]
— Сом, я думаю, — сказал я.
— Кто его знает. Сомы тут есть огромадные. Чего уток жрут. Туда и не ходят, в нижний-то омут.
Василий Сергеевич, слушая рассказ, ротик сделал дудочкой и выразил сожаление, что донные туда поставил, и что мельник тот сидит там, в колесах, — штучка странная, и что его надо острогой дернуть.
— Нешто острогой его возьмешь, — вступил в разговор помолец, — там глубина-то и никакого шеста не хватит. А я ведь его разок видал. Приехал это я к ночи в праздник на буднях, чтоб с утра первым молоть. Уж поздняя пора — Покров. Никого нет, и в дому никого, все в гостях, что ли? Я отпрягать стал свою бурку, отпряг, сена дал, гляжу в мельницу-то, батюшки! А в оконце-то над жерновом он и глядит. Огромадный, ручищами держится за косяк-то. Я: «Да воскреснет…», а он и упал в воду, меж колес-то.
— А каков он из себя? — задал вопрос Василий Сергеевич.
— Да как сказать, ведь рожи-то, и ее нету, а ровно как колено. Только волосатый. Белый как снег.
— Константин Алексеевич, вот так штучки, вот местечко, полови-ка тут! А я донные туда поставил на ночь! — тараторил Василий Сергеевич, испугавшись.
— А как бы камнем ему в морду? — сказал Коля.
— Камнем? А он тя утащит. Нет, его камнем нельзя, ведь он ничего, вреда от его нет, он пугает только. Жилец здешний, так горе ему положено — в воде жить. Он, слышно, колдун был, у ево и мельница через эфто в воду вся ушла. На Остеевской на шахте > мельник жил, помер он. Колдун был, и жулик такой. Вот при тебе мужику меру муки сыпет. Полный мешок, туго завязывает. Привез домой, ан полмешка и завязано. Глаза отводить умел. А однова — вез до дому муку, а привез картошки — нá поди!
— Слышали, слышали? звонит — ишь! ишь!
Донная звонила, и ясно было слышно в тиши ночи мелкий звоночек — звонило постоянно.
— Поди, Вася, это у тебя.
— Благодарю покорно, там свалишься.
— Вот фонарь.
— Это не у меня звонит. Пойдем вместе.
Пошли все [фонарь освещает]. Отошли от костра, стало светлей. Луна светит. Прошли мельницу, и тут же, за ней, был крутой спуск. Внизу поставлены донные. Но уж не звонило. Подошли, но донной нет.
— Вот так штучка, хозяин, его дело.
В сторону от нас заколыхалась вода, и раздался вздох и храп.
— Что это? Да воскреснет!..
Что-то затряслось. Василий Сергеевич бросился бежать. Коля и я:
— Что это? Вот дак штучки! Санька, беги за нами!
А Никон Осипович:
— Чево вы, это лошадь.
— Ты знаешь, какая штука? Где же удочка? Больше сюда я не еду, — сказал определенно Василий Сергеич. — Удочки — прощай. Хозяин, что он, рыбу, что ли, ловит?
Опять вдали тихонько зазвенело.
— Пойдемте.
— Ну нет.
— Санька, бери фонарь. Пойдем.
— И я, Костя, пойду. Пойдем, Коля.
Мы пошли плотиной к моим, и я увидел, что из семи удочек осталось две. Крадут. Только при свете фонаря я увидел, что две плавали в воде не очень далеко от берега. Я пошел в сапогах. Надо глубоко, не достать. Взял с берега шест и изловчился, тяну одну. Она выскочила и быстро пошла от меня по воде.
— О, да там рыба сидит, их выдернули из песку.
Я стал ловить вторую и схватил — тянет. Попало. Ой, задел. Подождал — отпустило. Тяну — пусто. Вдруг опять тянет. Я на песок вытаскиваю большого голавля. Мы несем к палатке. Юрий пошел опять в сарай на сено. Вася сидел с Никоном Осиповичем, и он говорил: