«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 19 из 222

— Феоктист поставил.

— Ну… Феоктист свой.

— Смотри, Лисеич, краса кругом какая, дух какой. Черемуха цвесть начинает. Я вот сорвался, переходил яз-то[29], склизкие жерди, да и попал по горло, в воду попал… а вода-то холодная! Вот и сижу — портки сушу на солнышке. Постой, я сейчас перейду к тебе пониже, а то тут глубоко.

Вижу, Герасим переходит реку. Глубоко. Он держит над головой ружье, ягдташ и сапоги и по берегу, мокрый, идет ко мне. Я даю ему папиросу, он закуривает и одевается в мокрое.

— Идем ко мне, — говорю я, — обсушишься.

— Эх, день-то ясный. Ты, Лисеич, я помню, говорил, что рай тута, место это. А может, и вправду рай.

— Краса, — соглашаюсь я, — рай.

— Знаешь, есть отчасти, похоже.

— Почему отчасти?

Герасим переоделся в доме. Сидим, пьем чай.

— Да… похоже, что так, тут вот, и у тебя рай. А в жисти то-се надо, ну, и забота. Сволочи больно разной много… На плутню жизнь вертят, заворачивают, — говорит Герасим.

И глаза его смеются.

— Все загадки загадываешь ты, Герасим Дементьич. Сказки твои… Кто же это плутню вертит?

— Как — кто? Мошенники.

— Что-то я не слыхал и не видал их.

— Э-х, ты не видал… Тебе легче. По правде-то поживи-ка. Трудно. Вот мошенству-то и не хочется работать, а плутней-то и обманом, глядишь, идет… богатеем становится. Вот что. Вот тебе рай какой!.. Тебе что, Лисеич, живешь тут. Ну, говорят про тебя, ну и картины списывает. Что ни на есть похуже выбирает: сарай Семена-угольщика, разваленный весь, а то мост худой. Говорят: сидит, пишет, а на нем, на мосту-то, никто и не едет, он брошенный, худой… Так говорят про тебя: «В голове у его не все дома».

— Как «не все дома»? — удивился. — Что за леший!

— Так говорят. Охоту тебе продали. Вашутинские луга, а там и лугов-то нет. А ты… эка — двадцать пять рублей в год… Ну уж они и смеялись.

— Да что ты, Герасим, мы с тобой там были, там еще ручеек маленький и Ключ Свят бьет. Помнишь, красота-то какая?

— Это верно, — говорит Герасим, — красота! Чиста вода — Ключ Свят. Там еще хрест старый у ключа стоит, кусты. Ты писал еще его. Но охоты там — ничего нет, голо. Кругом — вырубка. Смирягин муромский все начисто вырубил. А как я еще махонький был… то помню — там еще лес дубовый рос. Эх! Лес! Глух и велик был лес. Говорил мне дед мой — он помнил, старики сказывали, будто в старину там, в лесу дубовом, где Ключ Свят, в землянке жил человек такой, беглый стремянный княжий. У его жена, так такая красавица. Ну, и увидел ее, значит, сам великий князь Переяславский, и вот до чего она ему понравилась. Он и говорит мужу-то, этому-то стремянному, значит: «Отдай мне жену твою». Тот говорит: «Как я отдам? Бери, — говорит, — княже, ежели она пойдет…» Только и она, жена-то его, говорит: «Отдай, — говорит, — меня князю». — «Иди, — говорит, — сама, а я отдавать не могу». Но только эту самую службу он бросил и сбежал в это место, в Вашутино, в лес, у озера. Там в лесу и жил в землянке. Это он, говорят, будто хрест-то у Ключа Свята поставил. Приходил ночью на тот Ключ Свят, и лоси приходили воду из того ключа пить. Не боялись его, беглого того стремянного. Он лосей из бадейки водой ключевой поил, и гладил их, и в морду целовал. Великий князь Переяславский и поехал раз на Вашутино, на охоту, лося застрелить поехал. В лес тот дубовый приехал, идет он по лесу — гонят лосей псковичи-загонщики. И стрельнул князь в белу грудь, и видит — лосиху убил. Вскинула голову лосиха, посмотрела на князя и крикнула по-человечески: «Прощай, князь!» — и скрылась в лесу. Удивился и испугался великий князь Переяславский и, грустный, вернулся в терем свой ночью. Где она — мужнина жена? Нет нигде — пуста опочивальня… Ищут бояре-дворяне, стрельцы, загонщики. Нет нигде ее, полюбовницы княжей — мужниной жены. Омрачился душой князь, запечалился. Затворился затвором крепким, снял с себя одежи парчовые и надел схиму черную и до смерти одно только вымолвил: «Найдите мне лосиху стреляну…» А лосиху ту, князем битую, псковичи искали, стрелки, загонщики… Нет ее. По крови след привел к озеру и пропал. И где она — и невесть, и не ведают.

Эту сказку рассказал Герасим Дементьич, опустив глаза и помахивая рукой, в которой была ветка цветущей черемухи. Потом он посмотрел на меня, и глаза его улыбались.

— Ну, Лисеич, бери ружье, пойдем по мелочам. Может, косача найдем.

Особенный был человек охотник Герасим Дементьич Батранов. Всегда он, улыбаясь, рассказывал о загадочных сторонах души русской, в которых было что-то общее с природой русской, с лесами владимирскими, с холмами цветущими, с морозами зимы и весенней радостью.

— Хорошо, — говорю я, — Герасим Дементьич, солнышко светит весной… Радость какая.

— Да, — отвечает Герасим, — чего ж, светит… Далеко оно, солнышко-то, у Бога там. Только вот что: в человеках есть шпана. Хотелось бы им солнце-то потушить и другим жить не дать, да ведь вот руки коротки, — не потушить солнца им…

— А кого это ты, Дементьич, все ругаешь? Кто это «они», я что-то не знаю таких.

— Много их… они-то на земле ад ведут. А ты все «рай» говоришь, рай… Глядеть-то — умные они. Только што — стерва тленная. Человеку дано до солнца душой лететь, хвалить красу земную, в душах радость писать, а, глядишь, он по земле ползет, друг дружку поедом ест. Что ему краса-весна, твое — мое, отдашь — не отдашь. Одну молитву твердит: «Подай, Господи…» А не видит, что все дано с избытком. «Отыми у всех, Господи, отдай мне…». Вот ведь какой у него «Господи», он жить не даст, мучение одно на землю несет. А ты — рай, говоришь… А слез сколько!.. Живет человек для денег, мучается, а деньги для жизни накованы, а не жизнь для них. Да вот, поди, — какой рай это, что ты, Лисеич! Кажный хочет себе только. Видал я; вот один своих деток до чего любит, а приятеля обобрал — другом прикидывался, — по миру его детей-то пустил. Рай, говоришь? Нет, еще нет раю… Отчего не грабят, не отымают жену, дом? Запрет! Заповедь есть! Веруют! А позволь — поглядишь, какой рай сделают! Говорю, молитву поет: «Отыми у всех, Господи, отдай мне».

— Ну, врешь, Герасим, такой молитвы нет… — говорю я. — И быть не может.

В это время ко мне в деревенскую мастерскую вошел сосед Феоктист, такой нарядный, жилетка новая, рубашка навыпуск, голова маслом смазана.

— Откуда, Феоктист? — спрашиваю я. — Что это ты нарядный такой?

— У Покрова был, — отвечает Феоктист. — Утреню-обедню отстоял. Там праздник приходский, народу что понаехало!..

— Ну что же, — говорит Герасим, — слыхал новую молитву?

— Какую? — спрашивает его Феоктист.

— Отыми у всех, Господи, отдай мне… Слыхал?

— Нет, — говорит Феоктист, — не слыхал… Вот ведь… Да я выходил из церкви лошадь поить — пропустил, значит…

— Ну вот, слышишь? — смеясь, сказал Герасим.

На рыбной ловле

Весной, в мае, я никак не мог оставаться в городе. Как-то хотелось забыть Москву, работу, театр, все и вся. Уехать туда, в лес, на берег речки, в глухие места. Там поет неизъяснимой красоты весна, утро майское, в розовой заре, зелеными брызгами покрыты оживленные леса. Там все забудешь — и горькую неправду, и обманчивую любовь… И вновь охватит душу радость, очарование природы, и родятся слезы, слезы радости и восхищения.


* * *

Я вижу перед собой весенний лес. Он поднимается в гору, еще сквозной, розовый. Кое-где темными пятнами — зеленые ели. Берег реки. На поверхности зеркальной воды всплескивает рыба, колеблется отраженный лес. Никого кругом, глухо… Деревня далеко.

— Вот место-то хорошо, — говорит приятель мой и слуга, рыболов Василий Княжев.

— Замечательное, — соглашаюсь я. — Давайте станем тут.

— Хорошо днем здесь, да-с… — говорит другой мой приятель, Василий Сергеевич, — только ночью жутковато будет, пожалуй. Лучше бы поближе к мельнице. В этом лесище не без волков…

— Волки здесь есть, — подтверждает возчик Павел. — Да ведь чего, ведь они к вам в палатку не залезут.

Останавливаемся, снимаем с подвод мешки, где спрятана палатка, снимаем лодку с телеги, самовар, корзинки, ящик с красками, холсты для живописи. Все это кладем у реки, где кусты, зеленая травка, мелкие камешки, песок, мох, какие-то розовые цветочки у кустов. Собаки мои, Феб и Польтрон, рады; они понимают, что это настоящая жизнь. Ставим палатку, в ней — складной стол, ставим около табуретки. Василий Сергеевич развертывает складные удочки, соединяет их и кладет на берегу каждую отдельно, а сам почему-то трясет головой, будто мух отгоняет. Я раскладываю мольберт, вынимаю холсты из ящика и спрашиваю его:

— Что это ты, Вася, скучный такой, головой все трясешь?

— Да, знаете, трясу головой потому, что у меня Сонька из головы не выходит…

— Да что ты, брось…

— Вот в том-то и дело… Вот приехал сюда, хорошо ведь тут, всю зиму ждали, чтоб вырваться на природу весной… а что она со мной делает, всю жизнь мучает… Характер такой! Вот вырвался от нее. А она со мной и сюда приехала — сидит в голове, не выбросишь!

— Да брось… посмотри, река какая… Сейчас чай будем пить, самовар ставят… Слышишь, как дымком пахнет? Ведь это на шишках еловых самовар ставят. — Василий его подбадривает…

— Вот в том-то и дело, что она меня так расстроила, что я ничего и не чувствую. Здесь вот, в сердце, — без радости я. Я был у Корзинкиных — он тоже на дачу собирается. Приехал я к ним с женой, а там именины — жена Корзинкина именинница. Приехал я с Софьей поздно, все уж пьяны. Шум… Крики… Скандал… Кто-то именинницу Корзинкину, Веру Петровну, — оскорбил… А Софья мне показывает на одного гостя и говорит:

— Это вот тот ее оскорбил.

Я смотрю — а тот здоровый такой, рыжий, морда у него противная такая.

А Софья не отстает:

— Ты, — говорит, — Вася, должен заступиться за честь женщины…

Я и подошел к нему.

— Позвольте, — говорю, — какое вы имеете право оскорблять женщину, да еще именинницу?