«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 23 из 222

Покуда мы разговаривали, приятель мой, Николай Васильевич, быстро развязав веревку и схватив рубашку с травы, пустился голый бежать кверху, по дорожке на бугор.

— Вот видите, какая скотина, — обиделся Василий Сергеевич, — сам ведь просил: «Выучи, выучи…» А если бы его еще раз десяток протащил по реке, так он бы уж плавал. Я ведь не зря говорю: знаю.

— Ну, довольно, вылезай, Вася, — прошу я. — Пора завтракать, пойдем домой.

Василий Сергеевич вылез из воды, вытерся полотенцем, стал одеваться, лицо у него было такое серьезное, будто у настоящего спортсмена.


* * *

Когда мы пришли домой, его ученик, Николай Васильевич, сидел на кухне у плиты, в пальто и в калошах, а стряпуха — тетушка Афросинья — жалостно говорила:

— Их, сердешный, Миколай-то Василич, топ на реке… Пришел в чем мать родила, посинел весь.

А за завтраком Николай Васильевич сказал:

— Вася, может быть, ты и хорошо учишь плавать, только, брат, у меня ноги и сейчас дрожат…

— Это так и должно быть, — заявил серьезно его учитель. — Вы знаете, в Англии, скажем… Там каждый должен уметь плавать. Вот вы, положим, профессор, — он обратился к моему знакомому ученому, — а если плавать не умеете, все к черту, с кафедры долой… Плавать необходимо всем. А то с вами никто разговаривать не будет… У нас тоже пловцы есть. Мой знакомый фабрикант — фабрика бумажная по берегу Волги, его Володей зовут, — эх, здоров! Вот он дернет утром коньяку на берегу, наберет в грудь воздуху и прямо в Волгу. По дну переходит на ту сторону, не вздохнув. Выйдет на берег, дернет опять коньяку, наберет воздуху в грудь и назад — домой на фабрику… Таких-то, пожалуй, и в Англии нет… И нигде… А у нас ничего не знают.


* * *

На другой день приятели мои опять пошли на реку купаться. Колю опять учили плавать. Опять Василий Княжев прибежал и сказал:

— Чуднó… А ведь Николая Василича выучили… Сам теперь через реку перебарахтывается, без веревки… Видать, что выучили. А теперь велели у вас спросить, чтоб коньяку дали. Значит, теперь учить будут нырять.

Василий взял из шкафа бутылку коньяку и убежал на реку. Странно, что мой ученый тоже, несмотря на то что поссорился с Василием Сергеевичем, пошел на реку учиться плавать.


* * *

В стороне, с краю сада, за большими елями, сижу я в тени и пишу с натуры красками этюд. Слышу, внизу, на речке, голоса приятелей: «Зажми нос… Раз, два, три — ныряй».

Тетенька Афросинья идет мимо меня с огорода, несет свежие огурцы и укроп. Качает головой:

— И чего это делается на реке, ужасти… Миколая Василича беспременно утопют… Василий Сергеич карахтерный — все чтоб по его было. А Миколай-то Василич смирный, где ж ему супротив… Вот Юрь Сергеич — тот не дастся нипочем… Барин с ответом. А етот тоже, учитель — ученый, глядеть жалко. И худ. Верно, што шкелет…

С реки прибегает Василий, говорит, запыхавшись:

— Василь Сергеич велели, чтоб завтрак принесли на реку, и вам велели приходить.

— Ладно, — говорю. — Собирай там в корзинку все, что Афросинья приготовила. Я приду на реку. Правильно придумали: на речке хорошо посидеть…

— Это верно, — соглашается Василий. — Чего лучше? Эдакой жисти нигде нет, как у вас, ей-ей…

И Василий смеется.

— Ты чему же смеешься? — спрашиваю я.

— Чуднó больно! Заметьте, ведь это што: плавать обоих выучил — и шкелета… Через глубокую яму переплывает… Только оба оглохли — вода в ухи натекла. Ученый-то слаб, зеленый весь.

— Отчего это?

— Отчего… В господах бывает… От нежности… Через женский пол тоже…


* * *

На берегу реки, на травке, накрыта скатерть, на ней блестят в графинах мятная настойка, березовая, черносмородиновая на почке. Маринованная щука в монастырском рассоле, копченые ельцы, жареные цыплята, грибы сыроежки, молодая картошка, огурчики ранние, редиска, караси в сметане…

Приятели сидят кругом на травке в тени ольховых ветвей. За речкой дремлет на солнце, выступая огромными соснами к самому краю реки, Феклин бор.

Василий Сергеевич наливает ученику, Коле Курину, стакан мятной, насыпает туда перцу и говорит:

— Пей.

— Довольно… — отказывается тот.

— Чего «довольно», пей… Посмотрите на него — ведь он синий весь.

— Так ведь будешь синий, посинеешь… — отвечает робко Коля. — Но до чего я, брат, рад, что плавать научился… Спасибо тебе, Вася…

На той стороне реки, к бережку, пришел пастух, седой старик, и с ним мальчик-подпасок. Они сели на бережку и глядят, как господа утешаются. Василий Сергеевич, увидав пастуха, крикнул:

— Иди сюда, дед, — переходи реку ниже, по броду. Приходи — угостим.

Пастух встал, мальчик-подпасок побежал по лужку за кусты, где вдали паслось стадо, и, хлопая длинным кнутовищем, погнал стадо по краю соснового леса.

Дед-пастух подошел к нам, поднес к губам длинную дуду пастушью, и берег огласился протяжными переливами.

Композитор Юрий Сергеевич, мигая, смотрел на седовласого старика.

— Это вот в утро, барин, играю… — говорил пастух. — А это вот вечор… А это вот самое — Богу и солнцу… Кто хлебушка дает нам, грешным…

И дед играл на дуде, задумчиво водя серыми глазами. Юрий Сергеевич смотрел на старика и мигал. В звуках, отрывистых и протяжных, было что-то отрадное, похожее на всю красу берегов дивной родины нашей… Какая настоящая красота и ласка душевная лилась в звуках пастушьей свирели.

— Спасибо тебе, — сказал Юрий Сергеевич, когда пастух кончил. — Вот, выпей, закуси.

— Закусить — благодарствую, а пить… Нет, не пью. Дал обет. Давно, смолоду, Преподобному Илье Пророку… В грозу и с градом — обет дал, когда всех овец перебило… В Нереке то было, не пью. Ну, а рыбка хороша. Река Нерль невелика, а рыбна… Только вот купаться опасно здесь — вот ето место.

— Почему? — удивились мои приятели. — Почему опасно?

— Да вот… это самое место, а на бугре-то сад, значит, там ране дом господский был большой. Я еще махоньким его помню, большой дом. Сгорел, значит, он. Барин ране жил там — Ступишин, у его жана плясунья была. И вот до чего хороша… и плясала она ране в Питере. И увидел ее Ступишин, к себе и увез. А она и померла. И вот он после того стал чисто зверь. Вот пил… Тожа помер… Патрет ее большой был в доме, она ночью с патрета выходила и плясала в саду… Ну, дом и сгорел. А она куда делась — говорили, в воду ушла… В реку. Видал я разок ее по осени — вот это место. В ночном пас, месяц светил. Со скуки я и поиграл на дуде. А она-то над рекой — это вот место — пляшет… И платье у ей широкое, красива была… Пляшет и в воду глядит. Как играть-то я бросил, она села и заплакала. Гляжу — ее и завернуло туманом… Вот он, Колька, видел, — показал он на подпаска.

Подпасок ел пирог и оглядывал нас. Он робко сказал:

— Видал…


* * *

Была такая светлая сказка, была такая простая жизнь… Да, была… Речка-то еще есть. А чудаки мои приятели ушли в вечность…

Львы

Давно то было. Помню, жарким летом в Москве пришел я писать декорации для оперного театра в мастерскую на Садовой улице, в дом Соловейчика. Завернул в ворота — большой двор, а в конце двухэтажное деревянное здание: декоративная мастерская. Рядом, за забором, виднелись верхушки деревьев большого сада, в котором к вечеру гремела музыка. Там был театр, оперетка, открытая сцена, — певицы, паяцы и всякие представления.

Подходя к крыльцу мастерской, я услышал за воротами заднего двора рычание львов. В мастерской я спросил главного мастера по составлению красок Василия Харитонова Белова:

— Василий, что это тут, на заднем дворе, львы рычат?

— И-и… — отвечает Василий Белов. — Столько львов этих, прямо стадо! Приехали представление давать — вот, в саду у Лентовского[35]. Они в клетках на колесах, вагонами стоят на дворе. Их утром кормили — как орут, ужасти! На улице слыхать. Извозчики, у кого лошадь прямо кляча, — и та, услышит, вскачь лупит. Боится, конечно: сожрут. Да и верно, чего начальство глядит? А ежели они из клеток невзначай выскочут, дак пол-Москвы народу передушат. Вот ведь что…

И Василий показал рукой, что, мол, взятки берет начальство, а то бы львов не пустили.

Я начал писать декорацию и опять услышал, как за стеной мастерской, на заднем дворе, рычат львы. Василий подает мне в горшках разведенные краски:

— Главное, это самое, — говорит он, — их хозяин — укротитель, мадьяр, из немцев, так он с ими вместе в клетке спит. Потому, говорит, что тут у нас, в Москве, мух оченно много — одолевают. Так он к львам спать уходит. Мухи не летают к львам, боятся. Там с ими спать-то покойней.

«Вот здорово», — думаю. И говорю, смеясь:

— Ты, Василий, врешь чего-то.

— Вы ведь ничему, Кинстинтин Лисеич, не верите, вам только смешки. Я верно говорю — сорок львов, а он с ими спит.

— Что же, ты это видел, что ль?

— Чего видел. Вот в портерной хозяин Митрохин говорил, а ему околоточный сказывал — Ромашкин: тот сам видел. Я хотел тоже поглядеть, ну, и пошел. А клетки брезентом закрыты, не видать, а туда, в нутро, не пускают, гоняют. Пусти-ка, народу что соберется, да и опасно. Гляди — выскочит лев, ну и ау, мигом сожрет.

Выйдя к вечеру из мастерской, я зашел на задний двор и, действительно, увидел много вагонов, соединенных вместе и покрытых брезентами. Около стояли какие-то люди, видимо, иностранцы.

У себя дома, на Долгоруковской улице, я застал Серова и рассказал ему про львов.

На другое утро Серов пошел со мной, взял альбом, карандаши, хотел просить разрешения рисовать львов.

Когда мы пришли на задний двор, где стояли вагоны-клетки, около них сидели двое в рубашках и зашивали большие полотна брезента, а другие, в рабочих блузах, разводили в больших низких лоханях мыльный порошок и клали большие трубки, которыми садовники обрызгивают цветы. Все это они подняли и унесли внутрь, за брезенты.