— «Не дрожи»… Посмотрите, что это? Вон он, черт!
Действительно, из-под колес опять показался мешок, и на этот раз ясно было видно, как сом вернул хвостом.
Когда мы спустились к колесам, «мешок» пропал.
— Ну и сомина! — сказал Санька. — Эвона, под колеса, в ямину ушел…
Когда мельник остановил колеса и вода стихла, сома не было видно: он пропал.
Наступил полдень. На мосту плотины мои приятели закинули удочки в нижний омут. В жарком дне на тихой воде омута видны были цветные поплавки наших удочек. И были красивы они на синей воде отраженного в глубине неба. Мы долго смотрели на них. Скучно, неподвижно стояли они на воде: рыба не шла, «не клевала», как говорят рыболовы. «Июль — на рыбу плюнь», — сказал мой слуга и приятель Василий Княжев.
Жаркий летний день вступал в свои права. Хоть бы облачко на небе! Кругом всё — как под каким-то стеклом. Жара. Скучно.
Бросили мы и смотреть на поплавки, ушли и сидели у стола в тени тополей, попивая чай.
Приятель Василий Сергеевич расхрабрился: задумал купаться. Разделся и в руки взял топор. И с топором в руках зашел в воду по колено. Смотря перед собой на воду и держа топор, говорил так серьезно:
— Попробуй-ка! Я тебе не лошадь, я тебе покажу! Видал? — сказал он, хлопая по воде топорищем. — Ага! Тогда узнаешь — кто я, — говорил он сердито, но в речку дальше не шел. — Узнаешь меня, я тебе хвостик-то отрублю, погуляешь без хвоста! Я тебе — не Николай, — сказал он, обернувшись и посмотрев на приятеля нашего, Николая Васильевича.
Николай Васильевич передразнил его:
— «Покажу, покажу»… А что же ты в воду-то не лезешь? Полезь-ка, вот к колесам, узнаешь тогда; он с топором, брат, проглотит! Полезай-ка в колесо. Окунись.
— Да, полезь в колеса, — говорит Василий Сергеевич сердито. — Тебе-то что? А у меня — Ольга. Она не переживет, если со мной это случится, если этот черт меня в колесах утопит. А тебе все равно, — говорит серьезно Василий Сергеевич.
— Не переживет?.. Вот тоже! — сказал презрительно Николай Васильевич. — Тоже — «не переживет».
— А что же? — горячился Василий Сергеевич, вылезая из речки.
— А то же, что — переживет, — сказал равнодушно Коля Курин.
— То есть как же это «переживет»?
— А так, очень просто: к Куперу уйдет.
— Как — к Куперу? Да ты что? С ума сошел?!
— Ничего не сошел! Я, брат, баб-то знаю! У меня сколько их было — все ушли.
— Так ты ж — дура!
— Да, дура… А ты думаешь — у умных не уходят? Нет, брат, уходят. Ты тоже, думаешь, — умный?
— Слышите, что говорит? А? Что с Колькой делать? Хуже сома этого самого!
И приятель Вася, выйдя из воды и надевая штаны, говорил обиженно:
— Купер?! Почему Купер? Говори! Вот ведь дубина ты! Вот ведь расстроил меня! Говори, почему Купер? Говори!
— А потому, что женский портной он, между баб как вьюн вертится. Они все за него. Каждая просит его: мне, говорит, сшейте лучше другой. Понял? Он — всё у них. Он — мода!
Василий Сергеевич стоял и смотрел на нас. Зажмурил глаза, покраснел и расхохотался.
Смеясь, говорил:
— А ведь знаете что? Колька — прав! Прав! Верно! Ведь эдак жить нельзя. На каждом шагу — заставы, враги! Вот приехал сюда, лето, радость! Приехали рыбу ловить. Посмотрите кругом — красота какая! Так нет: сом лошадей жрет, купаться нельзя! Хороша мельница, думаю: омут большой. Рыбы половить приехали — рыба не идет: жара! И еще то, что не мы есть уху будем, а, того гляди, тебя тут сожрут! Не дурно это? А в Москве Купер моды завел. Ольга уйдет. А я все слушаю. А пошлю-ка я все к черту! И буду жить, как выйдет. Все равно. Не огорчите меня.
В это время с моста плотины шел Василий Княжев. Подошел к нам. И так скучно сказал:
— Вот что! Это самое место — такое, что лучше отсюдова «прощай», — и боле ничего. Помолец проехал по мосту, так сказывал: рыбу нам не пымать нипочем. Потому — заговорено тута. Глубина — до ужасти какая. На дне «хозяин» живет. Колдун был ране. Так ежели кто выпимши, ну, пымает еще, а то — нет! Тверезому — не пымать!
— Это верно, — вставил возчик Батранов. — У кого ежели хрест найдет, не пымать тоже нипочем.
— Дак чего же ты, балда, когда сюда ехали, молчал? Ничего не говорил нам? Вот я так и знал. А все — Николай! «Не надо брать вина. Жара. Вредно!» А вот что получилось, — сердился Василий Сергеевич.
Споры
А долгая зима была в России. Вьюги, метели, мороз.
Снеги белы и пушисты. Покрывали все поля… И думается, неужели этот мой угрюмый сад в снегу был зеленый? Это так давно! И придет опять сияющая весна, и сад этот скучный, темный опять наполнится пением птиц. А сейчас я вижу сквозь замерзшие стекла окна обледенелый колодец, сугробы, сугробы, хмурый лес вдали и жалкие ветви малинового сада за бедным частоколом. Снежная пустыня… Бревенчатый дом мой — мой дом. И я чувствую, что люблю мой дом. И думаю: в этом есть какая-то вина, ведь у другого нет дома. Мне-то, в сущности, хотелось, чтобы у всех был дом, дом нужен человеку прежде всего. Но что же я могу сделать?.. Я думаю, что у собак, моего Тобика, тоже был, должно быть, когда-то дом, так как когда он ложится со мной спать, то несколько раз поворачивается на одном месте, потом ногами как бы разгребает ямку, сворачивается клубком и ложится. Это он ложится в логово, в дом свой. А мой ручной барсук? Помню: он под полом сделал себе дом, вырыл нору. Там у него была комната — земляные полки, и он туда все тащил, воровал — и пряники, и орехи, и сухари, и даже капсулы касторового масла, все там разложил на полках у себя. Хозяйственный был барсук, не верил мне, что я его прокормлю, на случай готовил, на зиму. А индюк в сарае так и живет в корзине, в которой я его привез из Москвы. Тронуть корзину нельзя, клюется. Это его корзина. Не дай Бог курице забраться в корзину — убьет! Вот собственник! Долго можно говорить, что чувство собственника — дурное чувство. Но — как быть — это чувство своего живет в животном мире у нас на земле. Чувствую и я, что есть у меня дурные стороны. Люблю дом свой, люблю друзей, приятелей, когда они у меня гостят, а сам я не очень люблю в гостях гостить. Спать люблю у себя, в своем логове. Звериное это чувство у меня, свойство такое. Виноват. «Вот, — думаю, — у меня на стене висит этюд Левитана, подарок Поленова — картина, рисунок Васильева, Цорна. Мои эти картины. Почему мои? Ведь они не мои. А вот картины, которые я пишу, — не мои. Пишу — кому-то другим. Кажется, что это так и надо. Тоже вот эти рассказы пишу: пишу другим, не себе. Много писал декораций, рисунки костюмов, в театры, и все это для других. А вот рисунок Цорна — это, кажется, мой… Так ли это? Хорошо ли, не знаю. Говорят — собственности нет. Как сказать, не знаю хорошо… Жизнь — вот это не собственность: умрешь, не говоря уже о всем прочем».
Так я думал однажды в зимний день у себя в деревянном доме в деревне, где горел камин, было уютно и тепло, а кругом леса, зима — пустыня холодная, далеко от Москвы. За столом у меня сидели два знакомых философа — блондин и жгучий брюнет. Очень милые люди. Я поделился своими мыслями. Они снисходительно улыбнулись, когда я говорил, что у меня есть чувство собственности, что я люблю свой дом.
Блондин-философ сказал:
— Это уже старо, давно известно. Прюдон[44] сказал, что собственность — кража.
— Да, я помню, читал раньше.
Сидевший также за столом мой приятель, доктор Иван Иванович, человек солидный, с баками, спокойно уплетавший за столом жареного зайца, заметил:
— Да, конечно… философия. Так. Но вот я сейчас зайца кусок съел. Он у меня сейчас тут, — показал он себе на живот. — Чей этот кусок — мой или нет?
Оба философа — блондин и брюнет, — посмотрев друг на друга, снисходительно улыбнулись и ничего не ответили.
Вопрос, конечно, был так себе.
— А вот, — продолжал Иван Иванович, — если спросить у этого ручного зайца (который сидел около), вот у него, которого выкормил он, — показал он на меня, — что бы заяц ответил, чей он?
Оба ученых засмеялись.
— Да-с, — продолжал Иван Иванович, — а когда он его съест, этого своего ручного зайца, тогда чей он будет?
— Это вы не по существу… — сказали ученые.
Мой приятель гофмейстер, лежавший на тахте, отложил книгу, которую читал, в сторону и вступил в спор.
— Позвольте… — сказал гофмейстер, — мне кажется, что доктор Иван Иванович прав. Вы изволили сами, — обратился он к ученым, — послать сегодня депешу, сказав, что «это телеграмма моей жене». Так, значит, послали вашей жене. Значит, жена — ваша.
— Это еще неизвестно… — сказал некстати приятель мой Василий Сергеевич.
— То есть как это неизвестно? — заметил, сдвинув сердито брови, ученый.
— Так, — сказал Василий Сергеевич, — вы говорите: собственности нет. А жена ведь это не вещь, да-с. Она существо само по себе. Моя жена — что такое? А она возьмет — и так-с!..
Василий Сергеевич, приставив к своей голове два пальца, показал рожки.
Оба ученые рассердились.
— Позвольте, — говорят, — это вы что же рога показываете? Какое вы имеете право про мою жену… даже не будучи с ней знакомы?
— Позвольте, позвольте, — встав с тахты и горячась, говорил гофмейстер. — Если собственность — кража, как сказал этот ваш Прюдон, то, значит, супруга тоже кража. Так или нет?..
«Ну, — подумал я, — начинается: сейчас поругаются».
И вышел в другую комнату. Там надел валенки, полушубок, взял ружье. А в соседней комнате уже кричали — клялись Прюдоном, Толстым, Достоевским.
Когда я проходил через комнату спорщиков, те, растопырив глаза, спросили меня — куда я иду. Я ответил:
— Да вот, по задворкам пройду к реке. У житниц и сараев, там солома в стогах, прилетают иногда серые куропатки.
Так как спорщики были охотники, то, бросив горячий спор, они сказали мне:
— И мы пойдем.
Оделись и взяли ружья.
Философ-брюнет, горячась в споре, поперхнулся и, как-то икая, открывал рот. Выходя на крыльцо, он сказал доктору Ивану Ивановичу: