Он получил повышение по службе за заслуги по воспитанию юношества. Перевод в губернский город.
Семейные недоразумения
Уже сжаты поля. Снопами ржи завалено гумно. Дымят черные овины. Среди тишины серого осеннего утра слышно, как молотят рожь. Пахнет осенью. Как-то покойно и бодро на душе. В окно, над моховым болотом, за пожелтевшими березами, видна синяя дымка тумана.
Хорошо утро в деревне. Хочется есть. Чай со сливками и деревенские ржаные лепешки на масле. Замечательные лепешки умела делать тетенька Афросинья. Наверху, для красоты, ножом нарезана клетка.
Собаки мои, Феб и Польтрон, оба пойнтеры, отец и сын, — бодрые, веселые, выспались. Вчера на охоте были, на тетеревей. Оба глядят на меня, носы мокрые, холодные.
Пью чай и даю им лепешку. Вдруг они оба отскочили, убежали в дверь на террасу и залаяли у крыльца. Кто-то приехал.
Входит в дождевом длинном пальто доктор Иван Иванович. Он весь какой-то серый. Блондин. Большие баки растопырились врозь. Белые заспанные глаза смотрят несколько растерянно.
— Ну вот, — говорит доктор, — приехал к вам отдохнуть на Покров. От Москвы-то устанешь. Конечно, большой город. Но, сказать правду, рассволочился весь. Хорошо, что к вам на этот раз не приедут эти архаровцы.
— Какие архаровцы? — удивился я. — Вы что-то, Иван Иванович, не в духе?
Доктор снял пальто, положил на стол кулек. Достал из дорожной корзины полотенце и ушел умываться в коридор. Умывшись, вернулся и, вытирая себе физиономию шершавым полотенцем, сказал:
— Да, расстроишься. Расстроишься.
И посмотрел на меня белыми глазами. И, вынув из кармана куртки гребешок, причесываясь перед зеркалом, продолжал:
— Вот этот архитектор Кузнецов и эта жирная скотина Юрий не имеют права говорить, что жена моя — ворона. Да-с, не имеют права. Это слишком.
— Что такое? — удивляюсь я. — Это что ж? Все зря. Должно быть, выпили много.
— Нет, трезвые. В том-то и дело, трезвые. Называют ее, мою жену, вороной! Почему?
Доктор Иван Иванович сел за стол. Я подал ему стакан чаю. Он развернул кулек и вынул из него калачи, выборгские крендели, икру, сардинки, бутылку рябиновой водки, балык. Все клал аккуратно на стол. И подал мне письма.
— Вот это письмо от него, — показал он на верхнее письмо.
И, налив в стакан чаю сливки, пил, забрав в рот выборгский крендель.
Я подошел к окну, читая письмо от Кузнецова.
— Ну, чего он пишет? — спросил доктор. — Приехать, наверное, собирается. Если он только приедет, я к леснику уеду. Уж как хотите, я больше с ним не знаком. Ворона! Это все ж так нельзя. Про женщину, да еще про чужую жену, так говорить.
— Да ведь это все так зря, — успокаиваю я Ивана Ивановича.
— Нет, не зря. А чего он вам пишет про меня?
— Ничего не пишет, — говорю я. — Пишет он с росчерком. Как-то все так пишут, не разберешь сразу. Пишет вот, на Покров приедет, если освободится. Просит, чтобы побросали у кручи на реке, где глубокая яма, пареной ржи, так как хочет ловить там лещей на удочку. Вот дальше не разберешь. Что за слово?
— Дайте-ка мне, — говорит Иван Иванович. — Я знаю его руку.
И, читая письмо, Иван Иванович сказал:
— Вот видите, написано, действительно, скверно. «Ванька поехал к вам». Это про меня. «От, от воро-ны, от вороны сво-ей. Спат-ся» — спасаться. «Вот дура. И-и-нот-товая». Вот видите, что пишет. А, как это вам кажется? Дура енотовая! Это он, архаровец, пишет про жену мою! Но погодите! Дайте мне это письмо. Я ему покажу.
— Ну что, — говорю, — Иван Иванович, ерунда. Не стоит. Вы же знаете, он это ведь так. Вы приятель. Нельзя же всякое лыко в строку.
— Хорошо лыко! Я и говорю его жене, Ольге, говорю ей: «Его ничем не прошибешь. Как он смеет про мою жену так выражаться: ворона!» А она говорит: «Верно, так нельзя. Его, — говорит, — не прошибешь. Комодом вот этим нужно по башке». Комод у ней в комнате, пузатый, красного дерева, старинный. Здоров он. Он от бабушки ей достался. Но только обидно то, что вороной жену мою обозвал не он, а Юрий. Вот что. Но погоди. Пей. Пускай пьет. Водяночку получит. Я-то знаю. Я врач. Обязательно получит водянку. Тогда поговорим.
Покров день. Чудная погода. Соседний лесной берег речки — как дивный цветной ковер. Желтые березы, красные, как рубин, осины. Седые ольхи. Темные зеленые ели. И песок обрыва. Тихо. Все опрокинулось в отражении в зеркальной тихой воде. Синее небо глубоко. На берегу речки сидят мои приятели. Видны на воде веселые поплавки заброшенных удочек. Приятель Василий Сергеевич сидит на бережку и посматривает на поплавки. Рядом с ним на корточках рыболов, мой слуга Василий. Подле ольхового куста полулежит композитор Юрий Сергеевич. Рядом с ними — на листе газеты калач и нарезанный балык. Он наливает рюмку черничной настойки и пьет, закусывая балыком. На соседнем берегу реки, около песочка, — его враг, доктор Иван Иванович. Тоже удит рыбу. Он ушел от меня, когда приехали Кузнецов и композитор Юрий. Ушел к леснику в дом, за речку. Поссорились друзья. Он с ними не разговаривает. А ловит напротив потому, что со мной не поссорился. И с той стороны речки разговаривает со мной.
Василий Сергеевич насторожился. Смотрит на удочку. Клюет.
— Ишь ты, — говорит он мне, — то положит поплавок, то бросит, уж который раз.
— Погоди, Вася, — говорю я, — это лещ берет.
Он держит руку на удилище, потом сразу дергает, подсекает. Рыба гнет тонкое удилище.
— Подсачек! — вскрикнул Василий Сергеевич.
Василий с берегу подхватывает подсачком большого леща. Лещ лежал на берегу и бился на траве.
— А, попал, голубчик, — говорит он, взяв леща, и сажает в сажалку у берега в воду. — А смотрите-ка, у него глаза белые, вот как у этого клинического врача, — показал он на соседний берег, где сидел доктор. — И морда тоже похожа.
— А ведь, действительно, что-то есть общее с Ванькой, — заметил Юрий Сергеевич. — Тоже ленивое, должно быть, животное.
Доктор Иван Иванович слышит эти грубости, но не показывает виду, что слышит. Перекидывает удочку и как-то кротко, обиженно достает из кармана портсигар и закуривает папиросу. Сидя на бережку, говорит мне:
— Вы ведь вот профессор, это самое, по живописи. Ну, художник. Художники кое-чему учились. Ну, и читают все же. Некоторые самообразование имеют. А вот у вас там, в академии, и архитекторов делают. Конечно, разные это науки. Строительные материалы, цемент, камни, бревна, и больше никаких наук. Они оттого сами как-то вроде из бревен выходят. Подрядчики. Рост здоровый. Рожа тоже такая подходящая. Подрядчик.
Приятель, архитектор Василий Сергеевич, слышит и говорит, посматривая на удочки:
— Знаешь, Юрий, мужья есть. Вот говорят: жену люблю. Она у меня такая и эдакая. Я молод был. Зря женился, не знал. Романс такой поют: «рано молодец женился». Болванов-то ведь женят. Они не виноваты. Оказался характер у жены невозможный. Дура попала. Все ругает жену. Пришел с операции, какую-то кишку из живота вырезал, а пациент проснулся рано. Ну, и дернулся, сукин сын. Он не ту ему кишку-то и отрезал. Жена виновата. Расстроила. Застал ее с Борькой Краскиным, в комнате заперлись. Ну что с дуры спрашивать — ворона!
Доктор Иван Иванович на том берегу речки слышит все. Бросил папиросу в воду, делает вид, что не слышит. Хватает удилище и тянет из воды. И говорит мне:
— Сорвалась.
— Нет, — говорит Юрий, — она как-то больше на индюшку смахивает, Вася.
— Это бывает, — вставляет мой слуга, рыболов Василий. — Вот мой хозяин на Москва-реке говорил: он барку с Волги пригнал с солью в Москву. А я рыбу у его с барки ловил. Их, и угостил он меня, выпили, ну, и на жену он мне жалился. Его-то его товарищ женил, ну, значит, с рук спихнуть хотел. Да ведь что, друг-товарищ был. Он и женился. Ну, и увидал, фрукт какой. И-и, что рассказал! Но выпили мы. Вот-то он ее ругал. Прямо шлюндой. А я ему, его жалеючи, и говорю: «Гони ее, шлюнду, чего тебе от ее еще ждать?» А он осерчал. Я смотрю, чего это? А он так озлился, рожа, как лопата, серьезная такая. Губы сжал. «Никакого, — говорит, — ты права не имеешь мою жену шлюндой прозывать». Я ему: «Да ведь вы, — говорю, это самое, сами ее шлюндой зовете…» — «Я, — говорит, — муж. Я могу. А тебе нельзя». Вот ведь рассердился до чего. И с барки меня прогнал. Вот ведь…
— Глядите-ка, — крикнул Василий. — Глядите, ишь доктор какую рыбину вытащил. Это голавль, значит.
— Это не голавль, — сказал, услыхав, Иван Иванович. — А шереспер.
— Ишь, — говорю я, — молодец Иван Иванович, поздравляю. Его мы сейчас тетеньке Афросинье отдадим, изжарит. Он хорош свежий, вроде как судак.
— А вот и тетенька Афросинья идет, — сказал Василий.
Афросинья подошла к нам, и в руках у нее была депеша со станции.
— Вот, — говорит Афросинья, — сторож Петр со станции принес. Ивану Ивановичу, знать.
— Прочтите, — крикнул мне Иван Иванович с того берега. — Нет, постойте, я сам перейду реку.
Он разделся и полез в воду. Потом выскочил назад на берег, холодна вода.
— Ишь ты, нет, не пойду.
Вернулся на берег и оделся опять.
— Стойте, — сказал Василий Сергеевич. — Я ему ее с камнем переброшу.
Он нашел камень и привязал к камню телеграмму. Развернулся и бросил ее на другой берег. Но камень не долетел с депешей. Она упала в воду и плыла по реке. Доктор опять разделся, быстро бросился в воду и достал телеграмму. Вылез на берег и читал мокрую телеграмму.
— Вот пишет, — сказал он, — «Уезжаю к мамаше на месяц».
— Кто пишет? — спросил я доктора.
— Жена.
И он взял в руки платье и удочки, побежал по реке ниже, перешел вброд и бледный, дрожа, подошел к нам.
— Где, ну-ка, дайте.
И взял у Юрия Сергеевича бутылку, опрокинул в рот. Одеваясь, говорил:
— Ух, холодна вода. Пронеси, Господи.
Он хлопал себя ладошками, согреваясь.
— Уехала. Ну, я рад. Пусть погостит у мамаши. Мамаша тоже что надо. А я здесь побуду. Эх, хорош шереспер. Фунтов ведь на восемь.