Пестрота… Шум… У женщин были высокие гребни и розы в волосах… Глубоко вырезанные платья. На плечах — длинные китайские платки, в узорах золота, с большой бахромой. Цветные корсажи всех цветов, шитые золотом; широкие юбки в оборках из кружев. Некоторые были закутаны в кружевные косынки. Одна, в широкополой мужской шляпе, подняв над головой руки и щелкая кастаньетами, танцевала и пела на столе.
— Мариска… — сказал мне Сапатер.
Мы прошли в угол и сели за столик. Я открыл свой ящик с красками, чтобы набросать этот невиданный ресторан. В нем были жгучие краски. Испания… «Вот какой кабак нужен в „Кармен“…»
На середину двора вышел молодой испанец. В руках у него был высокий жезл, сверху — плоский кружок, с которого спускались вниз ленты ярких цветов. Испанец был одет в пунцовый бархат. Короткая куртка, расшитая плотным золотым узором, белая крахмальная рубашка и черный тонкий галстук, уходивший в широкий красный пояс. Сбоку рейтуз в обтяжку шли золотые пуговицы. Белые чулки и черные туфли. Из широкой шляпы видна была сзади косичка, спрятанная в зеленую сетку.
«Это тореадор…» — подумал я.
Встав среди двора, он крикнул. Все женщины и мужчины подошли к нему. Ударили гитары, и я увидел особенный танец — похожий на те, которые танцуют сейчас здесь, в Париже, вроде румбы[63]. Женщины обмахивались веерами.
Недалеко от нас сидела компания. Один был одет в европейский белый костюм. От другого стола подошла женщина и что-то стала выкрикивать, потрясая кулаком перед его лицом. Потом схватила стакан и плеснула ему в лицо вином. Он вскочил и схватил ее за волосы. Ее спутники бросились ей на выручку, и началась драка. Летели стаканы, бутылки…
Вбежала полиция; не церемонясь хватала всех дерущихся за шиворот — и женщин, и мужчин — и выталкивала из ресторана.
Танцы продолжались…
Началась другая драка, с противоположной стороны… Дрались матросы.
— Пойдем, пора, — сказал Сапатер, торопливо расплачиваясь.
Действительно, когда я собирал краски, мимо пролетела бутылка. Я хотел заплатить — но Сапатер мне не позволил.
У входа на улице — толпа, лунная ночь, звезды. Вдруг сзади мою шею охватили женские руки. Я обернулся: красивое лицо с круглым ртом что-то говорило мне, смотря пьяными глазами: женщина звала меня к себе. Она сняла с моей головы шляпу и надела на себя. Леонард за руку оттащил меня… Какой-то человек в толпе остановил меня и долго и многозначительно жал мне руку…
«Не русский ли, — подумал я. — Похоже…»
Когда мы возвращались из загородного ресторана домой, была тихая глубокая ночь. Пахло лимоном и ванилью. Луна. Мягкие тени синели по дороге от садов. У портика храма, на каменных плитах и на мостовой спали вповалку люди. Их было так много, что мы вынуждены были переступать через спящих. Одна женщина с детьми протянула ко мне руку, прося подаяния… Я увидел впереди, как один лежащий вскочил и схватил проходившего мимо молодого испанца за плащ. В руках прохожего сверкнул нож… Нищий выпустил плащ и долго стоял с опущенной головой, исподлобья глядя вслед уходящему и нам.
Мы вышли на большую, широкую улицу города. На балконе одного дома светилось окно, слышался звук гитары и пение. Вдруг слышу знакомое — цыганский романс, что пела вся Москва:
Милая, ты услышь меня,
Под окном стою
Я с гитарою…
Я остановился. Пел хороший голос. Среди ночи как-то вдруг я почувствовал берега отчизны…
И, идя по улице, запел этот пустяковый романс по-русски. Новые друзья мои подпевали мне по-испански. Сапатер удивлялся — как, я его знаю.
Сзади послышался шум и смех. С нами поравнялась коляска. Сидящие в ней окликнули нас. Возница остановил лошадей. Из коляски вышла нарядная женщина. Она, смеясь, подошла к нам и обнаженной до плеч рукой подала мне мою шляпу, взятую другой красавицей у меня при выходе из загородного ресторана. Сидящие в коляске что-то кричали и смеялись.
Когда я надел свою шляпу, женщина подхватила меня и Леонарда под руки и повлекла к коляске.
— Мы едем к ним, — объяснил мне Леонард.
Двое незнакомых кавалеров очень любезно пожали нам руки и крикнули: «Оэ!..» Лошади чуть не вскачь помчались по узкой улице…
Мы остановились у ворот каменной стены, за которой темнели деревья. Внутри, в глубине сада, светились фонари. Журчала вода каменного большого фонтана в скульптурных украшениях.
Под фонарями стояли столы, уставленные бутылками и фруктами в хрустале. За ними пировали незнакомые мужчины и женщины. Нас весело встретили и налили в бокалы шампанского. Служили лакеи. Тут же, за столом, сидел толстый человек, весь в черном и в широкополой черной шляпе; на животе у него колыхалась большая гитара. Гитарист ударил по струнам и запел. Напев знакомый, ведь тот же романс пел всегда в Москве мой друг Костя Шиловский[64].
Пели все. Женщины танцевали под пение, стучали каблуками — они то перегибались назад и ногой подбрасывали юбки кверху, то, подбоченившись одной рукой, гордо и серьезно шли одна за другой. В этом была Испания — я нигде не видал такого танца. Но почему, несмотря на другую природу, обстановку, весь иной лик — я чувствовал себя, будто я в Москве?.. В чем дело?
И вдруг понял, в чем похожи испанцы на нас: в радушии и разгуле. Казалось, что и здесь какой-то вечный праздник, точно никто ничего не делает, как и у нас…
Женщины и мужчины пели и плясали. Когда я запел с ними тот же романс по-русски, все с удивлением посмотрели на меня. Леонард объяснил им, что я — русский.
— Руссо? Руссо?.. — удивились они. — Как? А нам сказали, что Инезилья взяла шляпу у матадора.
— Москва, Петербург? — спросил меня незнакомый красавец высокого роста, с тонким бледным лицом, одетый в шелковый черный плащ. На фоне колючих кактусов, освещенный кованным из железа фонарем, он был очень красив…
«Вот — Дон Жуан, — подумал я. — Вот бы кого написать…» Я сказал о своем впечатлении Леонарду.
— Верно, — сказал он, — его и зовут Дон Жуан…
Когда я приехал к себе в гостиницу, в открытом окне светлела заря…
Утром меня разбудили Ампара и Леонора. Они вошли, не смущаясь, что я еще в постели. «Как все просто», — подумал я.
Когда я одевался за занавеской, вошел какой-то господин. Он объяснил мне, что он журналист, и сказал, что придет ко мне с другими журналистами обедать. Уходя, он вынул из кармана пачку сигар и, улыбаясь, оставил их мне в подарок.
Сигары были отличные.
Я весь день писал Ампару и Леонору. К обеду в гостиницу пришли Сапатер, Леонард и еще шесть человек незнакомых. Все приветствовали меня, а выпив, уговаривали остаться жить у них в Валенсии.
Снова вспомнилась Россия.
После обеда, за которым было весело, Ампара и Леонора тоже пели и танцевали, как вчера те женщины в саду. Я подумал: «Да что же это такое? тут все только поют, танцуют и молятся».
Журналисты поднялись ко мне в комнату. Посмотрев мои картины и этюды, они что-то много говорили между собой. Было уже поздно, и двое решили остаться у меня ночевать.
Портье принес матрац и одну подушку, положил на пол. Один из моих гостей лег на полу, другой свернулся на небольшом диванчике, и продолжали разговаривать далеко за полночь. Интересовались, боюсь ли я медведей и Пугачева.
— Ерунда, — ответил я. — Какие там медведи!..
— Теперь, может быть, и нет, а прежде были.
Я узнал еще, что в России все едят снег, и что снег у нас другой — как мороженое, и что русские любят кататься по льдинам, которые постоянно плавают по Волге.
Утром, когда я проснулся, моих гостей уже не было.
А через день двое опять пришли ко мне и принесли газету. В ней тоже было написано про снег и медведей в России, выражалось изумление, что живопись моя не похожа на русские иконы; рассказывалось, что русские часто замерзают, их тогда кладут на печку — оттаивать, и покуда замерзший не оттает — все плачут и возносят моления.
— Верно? — спросил меня журналист.
— Верно, — согласился я. — Еще наливают замерзшему в рот воды, и когда вода во рту закипит, то, значит, жив.
Мой новый друг обиженно посмотрел на меня — ему было трудно расстаться с легендой.
Окончив картину и наброски для декораций, я собирался уезжать. Предложил деньги Ампаре и Леоноре. Они обе покраснели и опять не взяли денег. Тогда я снова пошел на базар и купил им большие шелковые китайские платки в узорах, с длинной бахромой. Они с восторгом надели их на себя, смотрелись в зеркало, ловко себя закрывали и танцевали, стуча каблуками.
Подошел день моего отъезда. Я зашел в мастерскую к Сапатеру, взглянуть на его живопись, он был колорист и художник большого темперамента. Леонард на прощанье подарил мне свой морской этюд — он был пейзажист.
Утром портье вынес мои чемоданы и холсты вниз, к дверям. У подъезда стоял экипаж, как большая черная бочка. Покуда размещали мои вещи, появились Ампара и Леонора. В руках у них были большие пучки срезанных зеленых веток, усыпанных мандаринами. Они отдали их мне в дорогу.
Мог ли я думать — это было так давно, — что доживу до того времени, когда каждый день буду читать об ужасе и горе этого прекрасного, доброго народа[65]…
«Чертовá»
Скучная осенняя заря потухала над лесом. Потемнела дорога. Обнаженный кустарник кругом. Скользят ноги по грязным колеям дороги. Холодно. Заворачивая от берега реки, за ветхим мостом, приветливо показался огонек в доме мельника. Как уныло кругом! Темным силуэтом высоко громоздятся амбары мельницы, опрокинутые отражением в омуте. Переходим накат плотины. Пахнет водой и туманом. В руках нанизаны на бечевке пойманные щуки и темные налимы. Озябли мы. Как отрадно войти в теплый дом мельника!