— Видали вы его?
— А как же!
— Какой же он?
— Да так вот, махонький, вроде собаки аль кошки, горбатый. Корзинкой, вот что сено берут, его накрыли. Ну и держим. Портной-то мне и говорит: «Сядем на корзину; да надо выпить, а то он тверезых не любит, пойди, — говорит, — за вином». Я это пошел, принес вина. Ну, выпили бутылку, портной-то слабый, захмелел и давай песни петь.
Хороша наша деревня,
Только славушка плоха.
— Будя, — говорю я ему, — лови, а то вино-то мое пьешь целый месяц, а дела нет.
— Иди, — говорит, — за граблями.
Я пошел, ну и принес грабли. Взяли грабли, глядим на корзину — не лезет. Открыли ее, а там никого, только шерсти клок — его шерсть, ушел, значит, в зем, вот ведь что…
— Так, значит, не видали?
— Нет, видали, да не поймаешь, вот ведь что… Портной-то не сказал, сказал, да опосля, хрест на мне был, — да! а с хрестом-то его нипочем не пымаешь. Я и земскому сказал, а тот шерсть глядел, приезжал, глядел и омшайник, — ну, меня, значит, простил. Говорил, что шерсть-то чудна больно, — откуда взяли, шерсть-то, не знамо, и что зверя эдакого нету.
— А плут был портной, — сказал московский охотник, — обманывал он вас.
— Да ведь как сказать, — в раздумье промолвил Глушков, — он старался, только где ж его, нечистого, пымать, это не рыба.
Глушков надел шубу и попрощался с нами.
— А как же у Гвоздева, соседа вашего, одежда другая была?.. — спросили его.
— То-то и дело, что другая.
— Чудно, — говорим мы, — а что же он вам сказал?
— Так нешто спросишь? Все-таки сосед, зазорно.
— Вот ведь, деревня-то что! — смеялся Герасим, когда ушел Глушков.
— Ты тоже колдун, Герасим, — говорю я.
Дочь Герасима, сидевшая на лавке, встала, смеясь, и сказала:
— Глушков сурьезный такой — ну, над ним этакое что-нибудь и устроют. Он задумался. Купил хорошую вороную лошадь, а на базаре у него бумажник с деньгами вытащили. Ну, и говорят ему: «Пошто лошадь вороную купил? Нехорошо к дому». Поехал на мельницу муку молоть, привез домой, глядь — мешки с картофелем. Что такое? Говорят: «Вороная лошадь!» Ну, переменил лошадь.
— Ох, сурьезный он, — говорит жена Герасима, смеясь, — его-то жена, Авдотья, она сродни соседу-то, Гвоздеву; ну, она и дала одежину на свадьбу понарядней, почище, и все тут, и сама уж не рада была. Молчит, а то он — скупой, сердитый, год ругать будет.
Отворилась дверь, и вновь вошел Глушков. Он снял шубу, перекрестился на иконы и, обратясь ко мне, сказал:
— Это теперь вот списали мой омшайник, так эта самая картина, значит, пойдет куда?
— В Москву, — говорю я, — будут смотреть те, кто любит картины глядеть.
— Так, так, — сказал Глушков, сев на лавку, — хорошо, а чего же тут глядеть? Омшайник, какое это дело, что? Кому надо глядеть-то его? Чего тут? Лучше б тебе мой дом списать. Он крашен и железом крыт. Глядел я тоже, ты списывал вон на мельнице. Старая. Какая краса в ей? Гниль. А стараешься, списываешь! Вот в Рыбинске новый собор, вот бы списал. А это что?
— Мало ль что, — говорю, — я здесь, у омшайника, напишу, как вы с портным черта ловили.
Глушков растопырил глаза и встал с лавки.
— Ну вот, — сказал он, — сделай милость, не надо. Это что? Брось! Земский увидит, осерчает. Почто, нет, не надо.
— Не буду, — говорю я.
— Вот, вот — не надо.
— Ну, не буду, — говорю, — даю слово.
— Вот, благодарю, что уважили. Мне самому это дело вспоминать неохота. Хоша страху большого не было, хорошо, что не пымали.
— А интересно бы посмотреть, — сказал московский охотник, — хорош, должно быть, омшайник.
— Чего хорошего, так, махонький, попугиват. Вот водяной на мельнице — это вот беда. Толстый, в бодяге весь, гладкий. Сидит деньги считает.
— Что ж, вы видели?
— Нет. Матрос сказывал, что в Остреево пришел, тот видал.
— Неужели вы верите, Александр Иванович? — спросил я его.
— Да ведь как сказать, — сказал Глушков в раздумье, — верь — не верь, а бывает. Толкается меж людев эта самая чертова.
Охота на волков
После Нового года, хотя день прибавился на час и солнце повернуло на лето, а зима пошла на мороз, — стужа большая, крещенские морозы, — я получил письмо от лесничего. Зовет на охоту. Волки. В Старой Сечи восемь штук, а у Грезина — шесть.
И сразу я увидел его дом у большого леса, двор за огороженным забором, кругом — никого, глухо. Хорошо у лесничего.
Читаю приятелям письмо.
— Помню я Лемешки… — говорит приятель мой, Василий Сергеевич, — там такая чащура, не пролезешь.
— А я что-то не помню, — говорю я.
— Как же, там бочаги глубокие. Еще вот он, — показал он на приятеля моего, Николая Васильевича Курина, — помните, когда мы окуней ловили, говорил, что он щекотки не боится…
— Какой щекотки? — удивился Николай Васильевич.
— Вот видите, — сказал Василий Сергеевич, — забыл. Ты же говорил, Николай, что женская щекотка тебе нипочем и на русалок тебе плевать. А там русалки живут.
— Какая ерунда. Мало ли что говорится… — сказал Коля Курин. — И какие теперь зимой, в такой мороз, русалки… Я бы с удовольствием с вами поехал. Только я не охотник. Возьму ружье… восемь волков… это, брат, разорвут в клочья…
Дали телеграмму псковичу Герасиму, что едем. День и час отъезда назначен на Ярославском вокзале. Павел Александрович Сучков приехал на вокзал с большим длинным ящиком: в нем проверчены дырья. Там сидел поросенок. Это значит — охота с поросенком…
— Что же это у тебя, Павел, — говорю я, смотря в ящик, — что-то поросенок-то велик. Это целая свинья.
— Довольно! — сказал строго Павел Александрович. — Мне шутки ваши надоели.
— Какие шутки, не надо его брать, он замерзнет дорогой.
— Оставь. Довольно. Я одеяло взял для него.
Когда утром приехали на полустанок, встретили нас возчики. Лес покрыт инеем, мороз. Раннее утро. Еще у входа на вокзал горели фонари. Так тихо… Охотники в валенках. Зашли в вокзал. Никого. Буфетчик заспанный, увидал, говорит:
— С приездом вас…
Пьем чай с пеклеванным, на дорогу выпили коньяку «три звездочки» Шустова[6].
— Ах, барин, — говорит буфетчик Николаю Васильевичу Курину, — я вам башлычок дам в дорогу. А то вы опять ушки отморозите…
Едем. Скрипят полозья розвальней. Едем лесом. Все запушило инеем. Желтые лучи утреннего солнца освещают верхушки елей. Внизу дорога под горку. Показалась мельница, сугробы. Она какая-то бедная, жалкая, не то, что летом. Темнели колеса мельницы среди седых обледенелых глыб. Глухо лаяла собачонка, когда мы проезжали, и слышно было, как на задней подводе, где ехал Караулов, захрюкал наш поросенок.
У дома лесничего встретили нас лесничий, жена его, сестра, Герасим и Козаков. Все рады. Самовар готов. Лежанка топится. Нигде на свете нет таких деревянных домов, с таким теплом и уютом, как в России. И нет такого сердечного, душевного приветствия. Сейчас — угощение. На стол ставят все, что есть. На кухне выпустили поросенка. Он сейчас же принялся за еду и, хрюкая, подняв мордочку, смотрел на нас.
— Велик… — сказал Герасим.
— Это — кабан! — заметил Караулов.
— Эти остроты ваши… прошу бросить, — нетерпеливо сказал Павел Александрович.
— Да ведь это чего?.. Не серчай, Пал Ликсаныч, — говорит Герасим, — здесь волки на его не пойдут, на поросенка-то эдакого. Велик… Это он орать-то будет, эдакой-то, на весь лес, и волков отгонит.
— Я один поеду с ним на охоту. Я знаю.
Хорошо за столом у лесника. В окно виден огромный лес, стеной идет вдаль. У реки, занесенный снегом, мост. У проруби воткнуты ветки елок. Кустарник по берегу. Зима… В окнах между рам на солнышке на вате цветные шерстинки.
Красавица, сестра лесника, Маша, — нарядная, наливает нам чай. А лесник, еще молодой человек, говорит, улыбаясь:
— Рад я гостям. Написал вам, значит, — волки, приезжайте, а вот тут вышло дело похуже волков. Надо ехать мне казенные деньги сдавать, а как их оставить, — показал он на жену и сестру. — Жена, сестра, мать-старуха, ребенок… Заметил я, что тут трое похаживают. Кто их знает — чего они? Как уедешь? Женщины одни — боязно. А у погоста, в десяти, не боле, верстах отсюда, с неделю, как женщину убили на дороге. Шла в Грезино. Няньку-старуху убили… Чего бы ни было, боишься… Место глухое, лесное, кругом ни души. В деревне Лемешки есть там у меня приятель, да ведь как деньги казенные доверить. Боязно. Приятель… а кто знает — деньги такое, соблазн…
Герасим, закусив, оделся. Он и Козаков вынули из мешков большую кучу свернутых веревок с привязанными к ним лоскутами красного кумача. Взвалив их на плечи и захватив ружья, Герасим сказал:
— Ну, теперь, значит, мы придем сюда в полночь.
И оба ушли. Видно было в окно, как они выехали на розвальнях со двора и, проехав мост, завернули в лес.
Часа в два ночи залаяла собака, и в дом вошли Герасим и Козаков.
— Ну, пора вставать, — сказал Герасим, — самовар сейчас подогреем, погода хороша, тихо.
— Что же, волков видел? — спросил Коля Курин.
— Волков-то? — засмеялся Герасим. — Как же, и-их сколько. Глаза прямо горят…
— Да неужели?.. — удивился Коля, — глаза горят… вот так штука.
— Что ты, Николай Васильевич, нешто их ночью увидишь?..
Когда мы пили чай, услышали — снова залаяла собака, и на крыльце послышались шаги. В дом вошли крестьяне, поздоровались с нами. Им всем налили по стакану вина и дали капусты, колбасы, калачей. Они сели у стола на лавках и пили чай. Герасим угощал их, посмеивался и был как начальник.
Это были загонщики — облава.
Павел Александрович написал на бумажках номера: «1», «2» и т. д., завернул их в трубочку, Герасим положил их в шапку, встряхнул и поднес нам. Мы вынимали бумажки; мне попал пятый номер.
Долго мы шли на лыжах по лесу. Пройдя оврагом, поднялись к горке. Едва светало. Лес был осиновый, крупный, по буграм заросль. С ветвей падал снег.