«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 50 из 222

— Они вороги… Их пригнали в моховое болото торф копать. Пленные! У Анки Хрущевой они мужа на войне убили… Вот она воет, вот воет — двое детев осталось. А сама, дура, вижу, к ним в болото, в барак, масло несет. Я ей говорю: «Чего несешь масло-то, они мужа твово убили, ворогу несешь масло-то…» А она: «Вороги… они што и наши — подневольненькие… Велят — вот и убивают». На-ка, вот и возьми ее! Дура!

Я вышел на крыльцо. У крыльца стояли высокие стройные люди в синей военной форме, на голове маленькие шапочки. Они быстро вытянулись, отдали честь и попросили лекарства — болен их товарищ: марганцевого калия. Я пошел в дом и отдал им домашнюю аптечку. Они опять сделали под козырек и пошли к калитке.

Я вернулся на террасу.

— Боязно ведь… — говорил дедушка. — Ишь, они какие, здоровые. Кто их знает, кто они?.. Убьют одним махом.

— Тебя-то за что им убивать, что ты? — говорю я деду. — Поставь самовар, Герасим хотел прийти.

Дед пошел, качая седой головой и бормоча про себя: «Басурмане они, нехристи, вот кто…»


* * *

В большой комнате, моей мастерской, я зажег лампу. На мольбертах стояли холсты моей работы. Думаю: вот я пишу, радуюсь природе, прекрасному миру, божественной красоте, жизни… А там — война…

Входит мой приятель — охотник, крестьянин Герасим Дементьевич. Я обрадовался ему, говорю:

— Герасим, вот ко мне мадьяры сейчас приходили — пленные, лекарство просили.

— Мне дед сказывал. Да, австрияки. У нас, у Букова, они тоже на работы пригнаны — казенник рубить. Вот один на скрипке играет хорошо!.. Он по-русски малость калякает, говорит: «У вас, — говорит, — милей всего жить. Мы, — говорит, — останемся тута, домой не пойдем. У нас, — говорит, — хуже…» А чтобы это самое, чтобы за бабами бегать али воровать — этого у них нету.


* * *

За чаем Герасим рассказывает:

— В Лемишках, так чего: один пленный женился. Авдотья вдова была. Ну, и мастер — столяр, а огород разбил, вот работать мастак!.. Только вот, значит, ей сплел из соломы шляпу и себе, перчатки купил — ей и себе, белые. Деньжонки есть у его, скопил. Вечером-то с ей и пошел гулять, да под ручку ее держит. Все глядя-ат, вот ржу-ут… Закатываются от смеху. А он хоть бы што! Она вырвалась, убежала в дом и платок надела. А народ не унимается — хохочет.

— Чего ж смешного? — говорю я. — Ну, шляпа, что ж такого?

— Нет, Лисеич, не говори, чудно глядеть. Чего чудно — не поймешь, а есть… В смех ударяет — не удержишься.

— Ну, дак я тоже в шляпе хожу, тоже соломенная.

— Да, верно. Да ежели и я его шляпу бы надел, — говорит Герасим, — ничего. А вот он с ей в шляпе под ручку идет… — нельзя глядеть, со смеху помрешь. Что тут? На-ка, возьми, ничего не сделаешь…

— А ведь есть что-то в жизни такое… — сказал Юрий.

— А вот чего есть, — продолжал Герасим, — у нас в Букове черный такой из себя жил — цыган, что ли, ну и жулик: прямо в глаза кажинного обманет. А ведь любезный — глядеть, прямо друг твой. Наши не раз его по морде били, и он в Петров уехал. Бьют — потому. А Петрове он что — перьвый богач стал. Вот все у нас дивились. Наши-то знают, что жулик он, а вот в Петрове все за его… Медаль получил на шею. Церькву покрасил.

— Ну и что же, хорошо он живет и сейчас?

— Нет. В острог попал, засудили. А вот у меня охотник — барин из Москвы приезжал. Так вот ндрав какой, послушайте-ка… Ко мне другой приезжал, тоже охотник. Вот ругал его, вот руга-ал… И чего только про его говорил. Когда приехал тот-то, я и говорю ему: «Вот как вас мне ругали, и чего только не говорили». А он хохочет, веселый такой стал, и рад:

— Спасибо, — говорит, — Герасим, что сказал, я так рад. Давай выпьем. Ведь ежели бы он меня хвалил, я бы, — говорит, — до чего огорчился!.. Подумал бы: «Эко горе, что эдакая сволоча меня жалует. Спаси, Господи…» И вот до чего развеселился. Вот и пойми, как что.

— Как странно… — сказал Юрий Сергеевич, — мне Кашкин говорил, который знал Мусоргского, что тот бывал доволен, когда его музыку ругали, и терпеть не мог, когда его превозносили. Он Серова не любил — тот хвалил его. Знаешь, тут что-то есть… не поймешь.

— Как — не поймешь? — говорю я. — Ты же Скрябина ругал, помнишь?

Юрий покраснел и заорал:

— Да ты думаешь, ты что-нибудь понимаешь в музыке? Ни бельмеса.

— Верно. Но я люблю и думаю, что я люблю хорошее.

— Хороших двух нет, — горячился Юрий.

— Вот и война, — засмеялся Герасим. — Так вот, заметьте, что есть в нутре у человека. Я помню, к нам сюда, в казенные леса, народу нагнали. Ну, значит, от казны, — народ здоровый. Русский народ. Только дальний. Дак вот они с нами за стол не садятся — не хотят с нами чай пить и есть. «Чего это?» — думал я. Ну, и сказал мне их старшой: «Они не станут с вами знаться. Вы, — говорит, — народ больно жигулястый, наших противность берет. Есть-то вместе не охота…» Вот! Что ты сделаешь? А ведь русский народ, не мадьяры.

— Слышите, что дедушка и Афросинья говорят, — сказал, входя, Василий Сергеевич. — Эти мадьяры здесь без конвоя…

— Так чего ж? — ответил Герасим. — Они, глядеть, — суровы, в плену ведь… А так ничего…

— А вы знаете, что такое мадьяры? — горячился Коля Курин. — Нет, вы, Константин Алексеевич, ничего не знаете. Им все равно, кого резать, они, как наши черкесы, — раз, и готово…

— Послушайте-ка, что Афросинья и дедушка говорят, — снова вступил в разговор Василий Сергеевич. — Они говорят, что мадьяры только на болото пришли вчера — сейчас же к вам. Лекарство нужно? Нет!.. Они смотреть пришли — кто-что тут. И вот ждите ночью…

— Да полно, Василий Сергеич, чего ты? — смеясь, успокаивал моего друга Герасим.

— Да ты чего еще понимаешь? — горячился Василий Сергеевич. — Они без конвоя, пришли ночью…

— Это верно… — подтвердил испуганно Коля Курин.

— Постой, Василь Сергеич, они у Покрова лес рубили — пленные они. Чего ты? Они в праздник Покрова в нашу церькву ходили, тоже молиться.

— Да, молиться? А потом ее взорвут!

— Да полно… — уговаривал Герасим Василия Сергеевича.

— Полно, полно… — передразнил Герасима Василий Сергеевич. — Вот что — как вам угодно, а я — уезжаю.

— Дорогою-то хуже, поймают… — сказал я.

Василий Сергеевич остановился и несколько времени глядел на меня, мигая. Потом сказал:

— Так едем все. Настаиваю в последний раз. Потом я не отвечаю ни за что, потом не говорите, что я вас не предупредил…

— Кому же говорить-то тогда, когда перерезаны все будем?..

Василий Сергеевич не удостоит нас ответом и, взяв свой чемодан, стал деловито совать в него патронташ, туфли, ночную рубашку…

Вошел дедушка и сказал:

— Мадьяр пришел… Вот принес вам…

Дедушка поставил на стол большую мою аптечку и высокую корзину, искусно сплетенную из зеленых прутьев ивняка. Корзина была полна брусники.

Мы все вышли в кухню. В дверях стоял высокого роста красивый солдат-мадьяр. Вытянувшись, он поднял руку и приложился к козырьку. Юрий принес стакан самогона и поднес мадьяру. Тот взял стакан, залпом выпил водку, что-то сказал по-немецки, повернулся и вышел.

— Видали? — спросил Василий Сергеевич.

— Постой, Вася, — сказал Коля Курин, — он, брат, по-немецки сказал: «Пленные просят передать благодарность господину за помощь, оказанную их больному товарищу, которому лучше. Одно лекарство еще оставили у себя».

— А вы верьте больше. Вот попробуйте-ка поесть эту брусничку — тогда узнаете! Ну, ладно: я останусь, не поеду. Но только знай, Юрий, — ты отвечаешь.

— Я-то при чем? За что я отвечаю?

— Как — за что? Ты отлично знаешь, что нас могут зарезать, а молчишь…

— Да ты что, обалдел совсем? — возмутился Юрий Сергеевич. — С какой стати мадьярам нас резать? Мы не военные. Не идиоты же они — резать мирных граждан.

— Ну, как хотите… Сказал — остаюсь… Одно хорошо: водку он пьет ловко — разом, как наши… Когда он дернул стакан, у меня как-то с души сошло. Не может же быть, что человек, который так пьет водку, может зарезать человека… хотя бы и Кольку…

— Верно, — смеясь, сказал Герасим. — Чего в ём резать?.. Николай Васильич чисто шкелет. Ежели резать, так Юрия Сергеича — есть резать чего.

— Афросинья! — крикнул Василий Сергеевич.

Пришла Афросинья и стала в дверях.

— Ты видела, как мадьяр самогону дернул?

— Видала. Правильно выпил. Нече говорить…

— Дак с чего же ты и дедушка тоже — «вороги… убьют… зарежут…».

— Верно, вороги, только видать теперь, что сжалются. Мадьяр хоша — а пьет чисто… Вот как мой Феоктист…

Верка

Семьдесят пять лет — это много.

Семьдесят пять лет жизни на нашей прекрасной и тайной земле… И подумалось мне: что я могу вспомнить о первых годах, что осталось в памяти от начала жизни.

Медведица Верка!

Отец мой, Алексей Михайлович, был высокого роста, стройный и красивый. Вспоминаю деревянный дом, навес, ворота, двор, сарай, кучера и под навесом, у погреба, — медведь, прекрасная Верка на привязи. Перед домом — луг. За лугом — роща. Это дача, построенная моим дедом. Дача в Кускове под Москвой.

Верку я помню как сейчас.

Она не всегда была на привязи. Когда приезжал отец из Москвы, то Верку спускали с цепи, и она сейчас же бежала ко мне.

Она играла с моим братом Сергеем, который был старше, но любила меня. У нее была какая-то обо мне забота, она хотела чему-то помочь. Бывало, принесет охапку сена и положит около меня. Дворник носил на кухню дрова, Верка — тоже.

В соседней роще сосновой стояли столики. Там пили чай летом приезжие из Москвы. Дымили самовары.

За чаем были вкусные плюшки, покрытые сахаром. Я любил их, но не ел всю плюшку — половину прятал тихонько в карман.

Это для Верки, которую никогда не брали с собой в рощу.

Верка была теплая и лохматая. Она спала со мной и любила меня больше всех. Потому, должно быть, что я был маленький мальчик — пяти лет.

Она таскала меня на руках, играла со мной на лугу перед домом. Когда я падал на траву, она хватала меня лапами и старалась поставить меня на ноги. Я все нарочно падал. Верка беспокоилась. Она любила со мной бегать.