«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 51 из 222

Когда она спала со мной на постели, то обнимала меня лапами. От нее пахло сеном, лесом, она все время мурлыкала и тихо, чуть-чуть нежно качала меня.

Няня моя Таня в первые дни пыталась отгонять ее от меня, — медведица сердито рычала. Няня Таня выкормила ее вместе со мной и считала ее своей, домашней.

Когда меня кормили, Верка держала морду около моей головы. Я ей давал кусочки того, что ел, но сама она не отнимала у меня ничего.

Когда я приходил с прогулки, Верка была в восторге — бежала ко мне навстречу и облизывала мне лицо.

Помню, что отец, когда бывали у него знакомые, рассказывал им про Верку, и все удивлялись привязанности медведицы ко мне.

Мать моя была недовольна.

Я целый день играл с Веркой. Она была большая, но давала мне повалить себя. Я ездил на ней верхом, держась за шерсть.

Умываясь у умывальника, я умывал и морду Верки. Она любила сильный дождь и, мокрая, отряхивалась.

Помню, отец говорил, что Верка считает меня своим медвежонком.

Когда меня брали гулять — отец, мать, знакомые, — то Верка старалась меня не отдать, спрятать и с беспокойством урчала: «У-у-у… у-у-у…»

Вспоминая эти давние годы, я не могу понять, как отец мой мог позволять большой медведице спать со мной на постели, на которой она едва умещалась, — со мной, пятилетним мальчиком. Мать, помню, сердилась, хотя тоже любила Верку и удивлялась ее любви ко мне.

Однажды я вышел в ворота дачи с Веркой и пошел через луг в лес. Верка, придя в лес, встала на задние лапы, оживилась и стала нюхать воздух. Взяла меня лапой и на всех лапах побежала со мной в глубь леса.

Лес становился все чаще. У песчаного обрыва, под горкой, Верка выпустила меня и стала быстро передними лапами рыть песок. Песок летел во все стороны, попадал мне в лицо. Она выкопала яму, залезла в нее и рыла все глубже.

Перестав, наконец, рыть, медведица взяла меня, уложила рядом с собой в яме под корнями дерева. Обняла лапами, лизала мне лицо, мурлыкала… Это означало — Верка увела меня к себе. И мне нравилось.

Я привык засыпать под мурлыканье медведицы, и вскоре глаза мои закрылись.

Я проснулся от толчка — Верка вытащила меня из норы. Она стояла на задних лапах и с испугом слушала. Вдали в разных местах леса раздавались голоса и крики — по лесу шел народ. Это отец собрал крестьян искать меня.

Верка, схватив меня, побежала от ямы. Мгновениями останавливалась и слушала, стоя на задних лапах. Я испугался, плакал и кричал.

Когда голоса приблизились, Верка бросилась к высокой сосне и быстро взобралась на самую ее верхушку — с земли медведицы не было видно.

Ко мне подбежали ямщики со станции. Какой-то чиновник со светлыми пуговицами взял меня на руки, погладил по голове и сказал:

— Мальчик, мальчик, зачем ушел?

Подошел отец и тоже, взяв меня на руки, спросил:

— Как ты ушел?.. Верка тоже ушла…

— Верка была тут, — сказал я. — Она полезла на дерево и пропала.

Вернувшись домой, я увидел мать в отчаянии. Дома был крик. Верка вернулась и сидела у погреба на цепи. Я слышал, как она рычала, — ее били палкой.

На другой день какие-то люди в мундирах, сидя с отцом за столом, что-то писали.

Я услыхал, что Верку хотят взять у нас.

Я выбежал на двор к медведице, обнял ее за шею. Она дрожала, и глаза у нее были злые, звериные. Все же она, ворча, немножко полизала мне лицо.

Вечером Верка не пришла ко мне… Ночью меня разбудили. Меня одевали мать и няня Таня. У ворот стояла большая карета. Отец вел на цепи Верку. Голова у нее была повязана большим платком, и ней было надето бабье платье. Она была похожа на бабу, и на морде ее была написана забота.

Мы все сели в карету. Отец втолкнул в карету и Верку, и мы тронулись. Была ночь. Я спал.

В Москве, у дома нашего на Рогожской улице, карета въехала в ворота. Собака на дворе отчаянно лаяла. Все вошли в дом. Отец ввел и Верку на цепи.

Верка хватала меня лапами, не отпускала, рычала. Помню, мать волновалась и что-то сердито кричала на отца. Тот снял с медведицы ошейник и велел отвести Верку ко мне в комнату.

Когда я ложился в свою детскую постель, Верка грустно смотрела на меня и легла около моей кроватки на полу.

Утром Верку увели от меня. Когда — я не слыхал.

Проснувшись, я спросил у няни Тани:

— Где Верка?

Она мне ничего не ответила.

Внизу, в столовой, я спросил и у отца, где медведица. Отец мне сказал:

— Успокойся. Она уехала на дачу… И когда поедем туда весной, ты ее увидишь.

Я был в отчаянии. Все вспоминал Верку и плакал.

Какие у нее были робкие, печальные и злые глаза. Ее били… Бедная моя Верка!..

Вспомнил также, как однажды меня научили за обедом дать Верке кусок калача, внутрь которого положили горчицу.

Верка ела, потом плевалась и, пробурчав «У-у…», ударила меня лапой по руке… Бедная Верка!..


* * *

И вот — каково же было мое удивление, когда, приехав однажды из гостей с матерью домой и войдя в переднюю, я увидел у двери Верку. Медведица стояла на задних лапах на деревянной подставке, держа в передних лапах деревянное большое блюдо, на котором лежали письма.

Я обрадовался и испугался: Верка была неживая… Она была жесткая…

Я разревелся неутешно и больше никогда не видал даже и чучела Верки.

Кто же сделал такую гадость с Веркой? И как могли сделать? Неужели отец и мать?.. Я тосковал, я не ел за обедом и все глядел в окно. Шел осенний дождь…

— Верка… Верка…

Помню, когда она спала со мной, она видела сны, что-то бурчала, лапы ее двигались… Она будто бежала.

«Верка!.. Верка!.. Отчего ты не убежала тогда со мной далеко, далеко в леса дремучие?.. Может быть, было бы лучше… Я тоже был бы зверем, как ты… И я бы никогда не сделал из тебя, за любовь и дружбу твою к человеку, — мертвое чучело…»

В сочельник

Иду я вечером от художника Поленова, жил он на Третьей Мещанской улице в Москве. Сад у дома его особняка весь синий, в инее мороза. Холодно, на улице никого, даже — извозчиков.

Иду пешком в Сущеве — все заборы, за заборами сады. Мутно горят на улице огоньки в фонарях, стекла замерзли, под ногами хрустит снег. Навстречу идет человек, воротник пальто поднят, шея закутана большим шарфом.

— Василий Княжев. Здравствуй. Откуда ты?

— От Веревкина, — кашлянув, отвечает Василий Княжев, мой приятель, рыболов и слуга.

— Пойдем ко мне, Василий, — предлагаю я. — Разговеешься, выпьешь. Гости будут.

— Чего ж, пойдемте…

— Извозчиков что-то нет — доехать бы…

— Да ведь ноне сочельник, день эдакий… Всяк по себе праздник встречает, кто ни на есть, у кого что, семевство. А другому что праздник, что будни — все равно…

— Что-то ты, Василий, скучный.

— Да чего ж, будешь скушный…

— А что?

— А то — у кого какой хозяин. Сразу видать: другой, приметно, уж в сочельник веселый идет, выпивши малость, — хозяин, значит, хороший. А то, нá вот — будешь скушный, у Веревкина работал я… концы правил, не одну сотню. Камыш-то кривой покупает. Ну и правишь на лампочке спиртовой. Без этого никак не возможно. Кто удочку-то кривую купит? Их што — тыщи две надо к весне справить. Н-н-да… Он хитрый, показывает, что не надо ему вроде, а сам ищет меня, подсылает… Я, к примеру, у Малиновского, в Неглинном проезде, правлю; ну, только у его, у Малиновского, скушно: один сидишь. А Веревкин знает, что скушно. У его все же приходют рыболовы, поговорят об охоте, ну, и пошлют выпить, закусить. Люди, значит, охотники — народ душевный. Веревкин знает. Ну, и сманит меня. А сам-то он, наживала, норовит прижать, гнет меня. Что ни сделаешь — все не так; криво, косо, говорит. Спросишь рублевку — так полтину выкидывает. Жила! Только и я тоже мастер, кое-чего знаю… Он много работы подбавляет. Ну, и правишь легко. Удочку купит кто — глядит, а к вечеру сырость на реке уж обязательно, глядит — удилище кривое. Ну, и приходит к ему в лавку — вот ругает его, хозяина-то, а я слушаю, молчу. Вот тебе — возьми, жила! И сегодня считал, считал… «Эх ты, — говорит, — забрал сколько». Мне двенадцать приходилось, а у его три с полтиной выходит… «Ты, — говорит, — за месяц выпил на двадцать три, проел сколько, колбасу, говорит, ешь, селедку тожа». Верно: я колбасу люблю… У него правил раз тоже один удилища, дешевле меня взял. Веревкин рад был, да потом вышло, что он-то спирт не в лампочку наливает, а больше того себе в брюхо… Ведь это что — отрава, детунерат… А тому хоть бы што — пьет и пьет. Нажигал его, значит. Он понял, что спирту много выходит, ну, и прогнал его…

Показался извозчик.

— Извозчик! — крикнул я. — На Мясницкую, к Красным воротам.

— Пожалте, шесть гривен.

— Эк загибает, — сказал Василий Княжев.

— Чего загибает! Сочельник… А завтра што — праздник ведь Господен… — проворчал себе в заиндевевшую бороду извозчик.

— Тридцать копеек будя, — мрачно сказал Василий.

— Садись, сорок, — согласился извозчик. — А двугривенный береги на гроб…

На Первой Мещанской повстречали солдат. Целая рота. Ровно идут, слышно — кых, кых, кых… Под мышкой у каждого узелок с бельем.

— В баню на Антроповы Ямы крупа прет… — сказал Василий.

— Почему крупа? — спросил я.

— А как же — кашу жрут, их крупой зовут. Скажи-ка им, вот до чего не любят… Сейчас в драку полезут, — смеется Василий.

Приехали. Я даю извозчику шесть гривен.

— Во барин, спасибо, — обрадовался извозчик. — Завтра Молоденец родится, помолит за тебя.

— А тебе — черта с рогами, в рот-те ноги!.. — уже отъезжая, крикнул он Василию.

— До чего все деньги любят! — сокрушался Василий, поднимаясь по лестнице ко мне.

— А ты не любишь разве?

— Конешно, грешен… Но не лезу на них… Знать, оттого у меня и нет их никады…


* * *

В доме у меня хлопоты. Все как угорелые. На кухне слышно — толстая кухарка Люция кричит: «Пирог уйдет…» Ленька, озабоченный, тащит на блюде жареного гуся.