«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 58 из 222

ь. «Здравствуй», — говорит Вася. А я: «Вы ошибаетесь, я не Вася». — «Как, — говорит, — да что ты?.. Вася Кузнецов, да что с тобой?..» — «Ошибаетесь, — говорю. — Я не Вася, и фамилия не моя. А моя фамилия Ежиков, и зовут меня Николай». Он смотрел, смотрел на меня да так, выпучив глаза, и ушел. Таких друзей мне не надо.

— Эх, друзья, — сказал Герасим. — Бывает это.

— А как узнаешь — кто друг, кто нет. Надо, говорят, пуд соли съесть, и то — узнаешь ли? — сказал Кузнецов.

— Да, трудно узнать. Есть эдакое в жисти — собутыльников много, а друг — где его сыщешь? Вот я вам скажу, какое дело было со мной, — говорил Герасим. — Был я молодой, женатый. Жена родила сына. Один я — хозяин. Отец помер, братьев нет. Нужда. Не нужда, а недостатки. И пошел я работать на карьер. Значит, на машину. Рельсы новые клали. Поблизости, в стороне, бугор, суглинок песчаный, лесок на нем растет… Копаем да бросаем в вагон, на платформу — насыпь класть, под железную дорогу. Путь вести. Со мной из деревни нашей — восемь человек работают. Работают кто? Сосед мой, Захар, все друзья, деревенские. Копаем, значит, а на меня это сверху земля поползла, суглинок, всего и засыпала. Батюшки, не вздохнуть! Сразу мне в голову ударило — помру, жена, сын. А в кармане у меня забито, поглубже, весь капитал мой — восемьдесят два целковых. Невелик, а как без него? Пропадешь. Смотрю, за ноги меня вытаскивают, и отдышаться не могу. Ушибла земля, на ногах стоять не могу. «Помру, — думаю. — Нехорошо мне. Надо бы деньги кому отдать, чтобы жене передал». И сумление берет меня. Не отдадут, затаят… Сосед — не отдаст нипочем. Знаю его. Петру? — пропьет. Тут со станции пришли, на носилки меня взяли. Несут, а я думаю: «Вот ведь, нет друга. Кому поверить деньги?» И взяло меня раздумье — что ж такое, грешу я. Нет, в голову въелось — не отдадут. Нет эдаких-то. Ну, в Петров, в больницу, отправили. В больнице хуже. Память потерял, значит, здорово меня земля ушибла. Очнулся потом, думаю: «Не нашли бы деньги в кармане — отымут, украдут». Опять очухался, смотрю — жена сидит около. Принесла мне поесть, узнала на станции, что в больнице я. Говорю ей: «Возьми деньги у меня, в куцавее, там поищи. Не потеряй, не показывай никому». — «Ладно», — говорит. Ну, дальше — больше. Лучше стало. На ноги я встал. Выписали меня, а идти мне нельзя — слабь. Жена приехала на телеге. Еду я с ней дорогой, лежу на сене, щупаю куцавейку, карманы — денег нет. Значит, жена взяла. Так вот, спрашиваю: «Куда ты деньги спрятала?» Она говорит: «Вот что, Герасим. Я тебе не сказала — огорчать тебя больного не хотела, не нашла я денег. Деньги выкрали». Испугался я. Уж и не знаю — пропали! И вдруг в голову вошло: что — а не врет ли жена молодая? Господи, что же это? Смотрит она мне в глаза — думаю: «Неужто эти глаза лжецы?» Так мне нехорошо. Не дай Господи. Руки на себя наложить охота. Молод был, конечно. Привезла домой. Мальчонок рад, шею обнял, целует тятьку. Лезет ручонкой в куцавейки карман — пряник ищет, и достает деньги — трешник, пятерку роняет. Чего это? — гляжу я. Деньги в кармане завалились. Жена-то не нашла, думала — украли. Вот радость была! Не денег, что нашел, а веру в честь человеческую. Вот радость в чем на земле. Подумай, грех какой в голову вошел, что жена утаила. Как жить! Кто горю такому научил на земле! Люди. Вот — помирать будешь, в таком разе передать, дитя малое остается, сын твой, жена, кому деньги доверишь. Подумаешь. Поищешь друга и узнаешь, кто друг.

— Это верно, — сказал Василий Сергеевич.

— Я бы его превосходительству отдал, — сказал он, глядя на гофмейстера.

— А нет, — засмеялся гофмейстер, — с деньгами чужими, нет, увольте, я бы не взял. Это страшно.

— А тебе бы, Юрий, не отдал, — сказал Вася неожиданно.

Юрий замигал глазами и, засопев, сказал:

— Я не городской, архитектор, от подрядчиков взяток не беру.

— А я беру? — взбесился сразу Кузнецов. — Потрудитесь, милостивый государь!..

Приятели мои чуть не дошли до драки, разбирая вопросы — кому, умирая, отдать деньги.

Доктор Иван Иванович, молча покачивал головой, пил коньяк и вдруг меланхолически произнес:

— Вот умирал в Москве большой миллионер, Фирсанов. Друзей-то не имел. Так нашли его утром умершим, а ключ от несгораемого шкафа у него в носу. Он его себе чуть не к мозгам пропихнул. Вот ведь деньги что!

В снегах

Конец февраля. Снегу навалило — от крыльца дома не пройдешь, — сугробы. Белым-бело.

— Суровая была зима, — говорил мне охотник Герасим Дементьич, приятель мой, крестьянин. — Плохо тому, у кого ни кола ни двора. А народу такого много. Зиму пережить — их, лихо!

— Дык-ить, по трактирам бездомные околачиваются, — сказал сосед мой, Феоктист Андреевич.

— Тоже трудно. Гоняют. Ну, кто милостивый из хозяев — даст поспать где в углу. Тоже за работу даст ночлег. Воду носят, печь топят, моют, на побегушках служат. А лишних-то гоняют. Христовым именем промышляют. А то сами в острог, в тюрьму сажаются. Тепло там, кормят. Так-то не попасть, в тюрьму-то. Надо тоже голову иметь, — сказал Феоктист.

— Как? — спросил я. — Неужели сами сажаются?

— Эх, — смеялся Герасим, — уж знают, как сесть. Нарочно украдет али себя непомнящим родства объявит, бродягой. И зовут как его — не знает, ну и сажают. А по весне вспомнят. Отпущают. А летом — чего ж, тепло, воля… живи себе. Много таких-то. У нас есть один такой — Серега Кольцов. По весне приходит, отсидевши, значит, еще и деньги есть, папиросы курит. У него ни земли, ни дому. Волю любит. В лесу до осени живет, промышляет. Я видал его логово. Так, у кручи заросли, у реки. Глядеть — не найдешь, ловко заделано. Прямо заимка. Деревом обделана, в песке. Круча-то песчаная, завалена валежником, а там у него внутри стол, скамейка, постель, чайник, топор, ведро, — все хозяйство. А в лесу, незаметно где, лук сажает, редьку, морковь, грибы собирает. Сковородка, жарит. А то сушит грибы, белые, — ну и продает. Малину тоже сушит. Но уж как снежок осенью — в острог идет. Говорит: «В остроге хорошо, только шпаны много». А работать ни к кому не идет. Хозяев не любит. Не могу, говорит, когда помыкают. А и ругают зря. Держу, говорит, себя. А то хочется, говорит, горло перервать.

— Как же это, позвольте, — прищурив глаз, спросил гостивший у меня в деревне приятель, бывший судебный следователь Николай Дмитриевич Чичагов. — Ведь нужен проступок.

— Так он знает, — усмехнулся Герасим. — Умеет. Жилетку будто украдет, урядник арестует. Ну, до суда-то посидит в арестантской. До суда-то сидеть долго, черед идет. А на суде говорит, к весне-то, — «ошибся, — говорит, — жилетка-то моя, а тому показалось, что я украл». А он жилетку-то нашел. Вот и оправдался. Лето-то завсегда на свободе.

— А знаешь, это правда, — сказал Чичагов. — Я сначала не понимал. А вот так ловко линию свою ведут, что вот чувствуешь, что врет, не виновен, — а сделать ничего нельзя.

— Что же за охота? — удивлялись мои приятели. — Отчего же он работы не ищет, службы?

— А нет, что вы, — смеется Герасим. — Я ведь говорил вам. Он волю любит, на службу его не заманишь. На службу он не пойдет, что хошь ему давай. Летом раздолье. Он с поднадзорными летом заодно. То то, то другое ему тащат. Рыбу удят, вино пьют. Говорил мне — трудно теперь стало. На какого следователя попадешь, говорит. На молодого, ну, значит, ладно, сиди. А постарше — беда. Тоже законы, уложения знать надо. Не перехватить. А то украдешь из нежилого помещения — хорошо, ну, и дурак, выходит. Дадут два месяца — и уходи вон. Лучше из жилого да ночью. Ну, тогда вроде как грабеж. Тогда в самый раз — с осени прямо до Пасхи и попал. А суд завсегда оправдывает. Присяжные — говори им, что через женщину. Присяжные любят это. Кольцов, заметьте, он девкам нравится. Все девки за его. Красивый, смелый, деньги дарит. В деревню придет — на ведро даст. Пряники, орехи. Однова — вот оделся, чисто барин! И с ним барыня была — вот красивая! Куда потом делась — невесть.

Наступили сумерки. Я и приятели мои оделись и вышли на крыльцо. Пробовали идти и вязли в снегу. Рыхлый снег, по колено, а под ним вода. Забивался в валенки. За высокими елями моего сада по дороге идет какой-то человек, перегибаясь, едва вытаскивая ноги из снега. Останавливается, глядит на нас, кричит:

— На огонек. Господи!.. Ну и замело.

— Иди, — кричим мы, — иди.

Человек, падая и карабкаясь в снегу, спешит добраться к нам. Подходит невысокого роста мужичонка и говорит:

— Господи… чего, слава Богу.

— Горохов, — говорю я, — откуда ты?

— Да ведь вот, из Никольского. Три часа иду. Мучаюсь, сбился. Казаков за вином послал. А где же, нешто дойдешь. А хрестины у его, жена сына родила. Не лето, нет пути. Тоже родят не по времени.

— Заходи, Горохов, — говорю, — погрейся, обсушись.

— А ведь жестокая это штука — зима, — говорил Чичагов. — Вот вызовут на следствие, так попробуй проехать — в метель. Было со мной. На убийство ехал. Ни пути, ни дороги. На двенадцатый день только попал. С доктором ехал. Приехали — а убитого нет, ушел.

— Как убитый ушел? — удивились мы.

— Кто ж его знает. Говорят — выпивши был он, замерши. Прямо говорят — убиенный, видать. На дороге нашли. Положили в сарай, глядь — а он ушел. Отрезвел, должно. Вот и возьми их.

На кухне сидел Горохов. Грелся, пил чай. Дедушка, сторож дома моего, ему перцовки поднес.

— Ну как же, — спрашиваем дедушку, — Горохов пойдет за вином-то?

— Да ведь надоть, — говорит Горохов. — Ведь у кого служит — у самого Казакова. А кто он-то, Казаков? Мы-то знаем — плутня, ворованного жеребца купил у цыгана. Эх, жеребец! Сивый! Так боялся Казаков, не узнали бы. Хозяин найдет. Меня окрасить заставил. В сарае перекрасил ваксой в вороного. Да и поехал Казаков на ём в Петров, на базар. А дождик — краска-то и сходит. Глядят — чего это? А прямо под жеребцом лужа черная. Вот смеху что было! То, пятое-десятое. А исправник видит.

«Кто, — говорит, — хозяин?» Нет хозяина. А Казаков-то в трактире сидит. Я не я — и лошадь не моя. А хозяин-то жеребца тут. Он жене Казакова родной брат. Чай пьют вместе. Дело-то какое… Рад шурин, что жеребца-то свово нашел. А Казаков молчит. «Какой плут его перекрасил? — говорит шурин. — Не я буду, ничего не пожалею, а в тюрьму посажу». Пятое-десятое… Дальше — больше… Казаков-то и говорит шурину: «Вот что. Цыган Оська мне жеребца продал». Сознался. «Я, — говорит, — его окрасил».