Герасим остановился и вынул из мешка белые балахоны с рукавами. Мы их надели и тихо пошли за ним на лыжах. Герасим приставил палец ко рту. Справа я увидел на снегу в кустах красный кусок кумачу, подальше другой. Недалеко он остановил меня и с другими пошел дальше.
Стою и смотрю: сугробы, глубокий снег, чаща. Вдруг далеко передо мной, в лесу, раздался крик: «А-а-а, э-э-э, уа-ы-ы-ы… у-у-у… э-э-э…» Кричал загон, и стучали палками. Слева раздался выстрел. Вдруг вижу — недалеко передо мной стоит большая серая собака, держит морду вниз, к снегу, и два круглых глаза смотрят на меня пристально. Цвет волка такой же, как стволы осин. «Ах, ты, — думаю, — волк, ты не хочешь жить с человеком…»
— Волк, — говорю, — лесная ты собака…
Волк стоял как вкопанный, как видение.
— Беги ты! — крикнул я.
Он сразу прыгнул высоко вбок, в сугробах вильнул сильной спиной, взвился у красной тряпки и перемахнул через бечевку.
Слева раздались частые выстрелы. Крики загона смолкали.
— Схо-ди-и-и-и… — кричал Герасим.
Убитые волки лежали в снегу. Их было три. Подойти я не мог, так ужасен был от них запах. Далеко слышно было в предутренней заре, где-то далеко, в деревне, выли и лаяли собаки. Павел Александрович убил двух волков, Козаков одного, а Василий Сергеевич убил зайца.
Едучи со мной на розвальнях, Герасим, смеясь, сказал мне:
— А ты, Лисеич, что-то сплутовал… Пропустил волка. Я кады тетиву сбирал, то видел — он был около тебя. Что-то ты согрешил?
— Смотри-ка, — говорю я Герасиму, — что это? Смотри — у дома лесника народ… солдаты.
— Да, — сказал Герасим, всмотревшись, — и впрямь. Чего это?
Подъезжая к воротам дома лесника, мы увидели: толпится народ. Наши убитые волки лежат в снегу перед окнами дома. Стоят урядник и двое солдат.
Когда мы вошли в горницу, я увидел за столом старика — белого как лунь, со стриженными бобриком волосами. Исправник. Большой и полный. Стояли урядник и солдаты в черных шинелях. На скамейке сидели два молодых парня, бледные, подавленные, опустив голову. Руки их были прикованы цепью одна к другой.
— Охотники! — сказал исправник, когда мы вошли. — Очень приятно. Из Москвы? Я тоже в молодости баловал охотой. Волков пристрельнули, поздравляю. А вот мы вам тут беспокойство сделали, да… Ваши-то волки что, а вот эти-то молодцы позверее их будут. Вот эти два дурака. Убили няньку-старуху. Шесть гривен денег взяли. Ах, дураки, стервецы!
Исправник выпил чай и, отодвинув стакан, стал что-то писать.
На кухне увидел сестру лесничего. Она плакала.
— Что вы, Маша, вы знаете их?
— Нет. Это нездешние… Как же жалко старуху… Няня была у священника…
— Веди! — крикнул исправник.
Звякнули шашки у солдат, и два парня, оба наклонив головы, вышли из горницы лесничего. От ворот двинулись подводы, окруженные солдатами.
— Где же брат? — спросил я Машу про лесника.
— Уехал с ними, деньги повез. Эти самые-то, которые ходили тут… Третьего не поймали.
— Тяжелая история, — говорю я.
— Да… Это тоже волки… — сказала Маша. — Только те лучше. Ночью я вот сижу тут, мне и видно: месяц светит. Придет волк и сидит у ворот, вот тут. Красивый, глаза так красным огнем горят. Я ему в подворотню-то вынесу, брошу поесть. Он меня знает. Большой. Вы его не убьете… Я ему в окно погрожу пальцем, слушается — уйдет…
Павел Александрович готовился ехать ночью, при луне, на охоту с поросенком. Делал репетицию, испытание поросенка — как он кричит. Вертел ему хвост, и так вертел, что поросенок орал прямо благим матом. Так орал — что его вытащили на двор. Лошадь, стоявшая у ворот, услыхав поросячий ор, бросилась во всю прыть к реке и опрокинула сани.
— Никак нельзя, — сказал Герасим, — это что ж такое? Поросенок орет, чисто зверь какой.
— Ты, должно быть, ему хвост сломал, — сказал Василий Сергеевич. — Орет — остановить нельзя.
— Нет, я ему чуть-чуть повернул хвост, — удивлялся Павел Александрович.
Наступали зимние сумерки. Из края леса показался круглый месяц…
Михаил Александрович Врубель
Помню, однажды шли мы поздно вечером с В. А. Серовым от Саввы Ивановича Мамонтова по Садовой улице в Москве. У Сухаревой башни я остановил проезжавшего извозчика, чтобы ехать на Долгоруковскую улицу, где мы жили с Серовым в своих мастерских.
Проходивший мимо невысокого роста господин остановился и окликнул меня:
— Константин!
Воротник его пальто был поднят, он был в котелке, хорошо одет. Подойдя к нему поближе, я увидел — Врубель.
— Михаил Александрович! — обрадовался я. — Ты давно здесь?
— Да уже так с месяц.
Я познакомил его с Серовым и предложил ему:
— Поедем к нам, я так рад тебя видеть…
— Нет, — сказал Врубель, — не могу сегодня. Ты дай мне адрес. А вот что лучше: я иду сейчас в цирк, пойдемте со мной. Я вам покажу замечательную женщину, красоты другого века. Оттуда… Чинквеченто… Она итальянка, я с ними приехал сюда. Вы никогда не видали такой женщины, пойдемте.
— Поздно, — говорю я. — Одиннадцать часов…
— Она выступает в конце, так что мы застанем ее номер. А потом пойдем к ним. Она — наездница…
Все это было сказано Врубелем как-то особенно убедительно.
— Ну хорошо, — согласился я.
Серов молчаливо мигал глазами. Подумал и тоже сказал:
— Пожалуй, пойдем.
Когда мы подъехали к цирку Саламонского[7], Врубель провел нас через подъезд артистов за кулисы цирка.
Гремела бравурная музыка, громкая, как бывает в цирках. Толпа артистов. Мимо нас несли большой ковер и какие-то огромные металлические шары. А сбоку, в отдалении, рычали в клетках львы. Врубель сказал нам:
— Подождите, я сейчас…
И ушел.
Вскоре он вернулся с очень плотным, невысокого роста человеком, с широкой шеей, лет тридцати пяти, одетым в синюю шерстяную толстую фуфайку. Брюнет, силач, итальянец с юга. Врубель познакомил нас, снова сказал:
— Подождите, я сейчас…
И вновь ушел.
— Мне очень нравится Москва, — сказал итальянец. — Но только холодно, идет уже снег. Киев теплый. Моя жена — венецианка, а я из Рима, — сказал он. — Ваш друг Врубель — замечательный художник. Я тоже был раньше художником, но… — он подвел большой палец под верхнюю губу, щелкнул ногтем и, засмеявшись, добавил: — монеты, не кормит живопись…
Врубель подошел с женщиной, одетой наездницей. Лицо ее было матово-белым, и черные волосы были зачесаны круто наверх с высокой, ровной шеи.
Врубель познакомил нас, и она просто протянула нам свои красивые руки. Она не была красавицей, но в темно-карих глазах ее была мягкая улыбка.
— Пойдемте, — сказал нам Врубель.
Мы с Серовым пошли за ним по лестнице. Усадив нас в пустую ложу, Врубель сказал:
— Сейчас ее номер, смотрите.
Сначала вышел клоун с большим кружком, обтянутым гладко бумагой. Он вспрыгнул на высокую табуретку и кричал: «Скорей, скорей». За ним на арену выехала на лошади, сидя, она — наездница.
Врубель весь был внимание и несколько раз повторил: «Смотрите, смотрите…»
Наездница встала на лошади и, стегнув ее хлыстом, быстро замелькала по кругу цирка. Клоун поднял перед собой круг. Наездница ловко прыгнула в него, прорвав бумагу, и оказалась вновь на лошади, посылая руками поцелуи публике.
— Видите? — спросил Врубель.
В прямой высокой шее наездницы, в матовом цвете тела, в открытом маленьком рте кораллового цвета было что-то детское, трогательное.
Номер наездницы был окончен, и Врубель сказал:
— Идем.
Мы подождали внизу за кулисами цирка, и вскоре к нам подошла она и могучий итальянец, который был ее мужем. Она была как-то особенно пестро одета. На шее, на черной бархатной ленте, висел круглый золотой медальон. Пальто красного цвета тесно охватывало ее тонкую талию, голубая шляпа с розовыми перьями и желтая вязаная юбка с черными оборками.
«Как странно…» — подумал я. Врубель держал в руках ее небольшой чемодан.
Когда мы вышли на улицу, ее муж закутал себе шею толстым красным шарфом.
— Мы идем к ним, тут рядом, — сказал нам Врубель.
Серов стал прощаться. Врубель его остановил и сказал:
— Видите, какая женщина?
— Ничего особенного… — сказал, мигая, Серов.
И ушел.
На Третьей Мещанской улице, пройдя грязный двор, мы поднялись в бедную квартиру во втором этаже темного деревянного дома. Дверь открыл ключом муж артистки. Она зажгла лампу. В первой комнате на полу я увидел матрац, смятые одеяла, а на диване — прислоненное к стене большое полотно. На нем была написана она. Маленький коралловый рот, черные волосы и поразительный цвет белого тела. Голова ее была в три раза больше натуры, и огромные глаза, загадочно блестя, смотрели на меня. Она подошла ко мне, сказала по-русски: «Господин» — и помогла снять пальто. В другой комнате она приготовила на спиртовке кофе и поставила на стол колбасу, хлеб, сардинки. Ее муж, сидя на большой постели, снял сапоги и кофту и остался в одной фуфайке. Он тоже хлопотал у стола, ставил тарелки, вино, водку.
— Господин, — сказала она, — водка, водка хорош. Закуска… Меня любить, пожалуйста… Она, Мишель, меня любить…
Она наливала водку в рюмки и пила маленькими глоточками.
Я увидал, что в ней есть какая-то особенная красота. Ее муж, Врубель и она ели и не переставая говорили по-итальянски. Разговор шел про дела цирка. И муж показывал, быстро поднимая руки, что кто-то там, в цирке, делает трюки не так, как надо. Он передразнивал кого-то. И они смеялись до упаду.
«В чем дело?» — думал я.
— Мишель, — сказала она, показав на меня, — господин не кушай… — И налила мне вина.
— Это другие люди… — сказал я Врубелю.
— Да. Они отличные артисты. Я приехал с ними, с цирком. Я ее пишу.
Он позвал меня в первую комнату и показал другой холст, где была написана она, — поразительной красоты формы, невиданной и странной. Ее глаза, несколько раз переписанные и передвинутые рисунком, повторялись в разных поворотах, глядели на меня с холста, и я начинал поддаваться их магии. Она была написана выразительней и живей, чем была в натуре…