«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 61 из 222

«Поеду, — думаю, — все равно, будь что будет… Сидишь в Москве — надоело». Посмотрю природу, лес весенний.

Приехали. Дача. Прошли в калитку. А на террасе здоровый такой, в очках, на меня смотрит.

Зоя Андреевна представляет его. Оказывается, этот-то самый верзила — Виктор и есть. Я как-то скверно себя почувствовал. Еще подруга Зои, муж подруги, студенты какие-то…

Думаю: «Зачем я приехал?» Выбрал время и тихонько говорю Зое:

— За каким же чертом вы меня позвали? Ваш Виктор здесь.

— Это ничего не значит… Пустяки…

Смотрю, Виктор отводит ее в сторону, сердито прочитывает письмо и показывает на меня. У меня сердце оборвалось.

Зоя вырвала у него письмо и говорит:

— Перепутала. Это письмо учителю музыки, успокойтесь, он старый хрыч. — Она с лукавою улыбкой обернулась ко мне. — Вы его знаете, не правда ли?.. Скажите Виктору, кто он.

Я мельком взглянул на письмо, — приглашение мне на свидание, — и говорю:

— Да, я его знаю — старый человек, глухой…

— Странно, — заметил Виктор, — глухой… Как же он уроки музыки давать может?

Мы остались с Виктором вдвоем. На террасе накрывали завтрак, звенят малиновки, так хорошо, весна, сирень цветет. А на душе ерунда: зачем я приехал!..

— Давно вы с Зоей Андреевной знакомы? — прищурившись, спрашивает меня Виктор.

— Да года три — она подруга моей жены.

А сам думаю: «Что я вру?..»

— А отчего ваша жена с вами не приехала, подруга Зои? Супругу-то вашу вы пригласить забыли…

Тут этот болван встал, положил руки в карманы и сказал:

— Вот что, уносите-ка отсюда ноги, господин хороший, а то как бы я их вам не вывернул…

Я и ушел. Вот тебе и весна!..


* * *

Отворилась дверь, и в комнату вошел приятель мой, охотник Герасим Дементьевич. На плече у него висело ружье. Он из ягдташа вытащил черныша, положил на стол. Собака моя Феб обрадовалась охотнику, обнюхивала ягдташ и радостно лаяла.

— Лисеич, — сказал Герасим, — смотри, день какой, вёдро… Капель с крыш, дух от леса какой, весной пахнет, грачи прилетели. Снег мокрый, весна зачинается. Вечор у Красного Яра слышал, глухари урчать начали. Токуют… Снегу еще много в лесу, на Глубоких Ямах круча уж голая, лешим лось орет по ночи, на бой друга зовет. Медведь в берлоге повернулся, скоро с гор вода. И что это в весне есть — заботы уходят! Она, весна, чисто главная какая, все велит, всеми хозяйка.

— Ну уж нет, — сказал Коля Курин — хороша хозяйка! Каждый раз до того накуролесит, весь год не распутаешь. Я из-за нее уже три раза женат был. Хорошо, что больше нельзя. Спасибо, догадались и запретили…

— В весне есть эта самая жизнь, — сказал Герасим. — Что ни на есть человеку самое настоящее — положено в весне. Первое — радость любовная, это самое что ни на есть нужное человеку, самая святая отрада, и сама земля в радости любовной с солнцем живет, сама себя цветами стелет и поет, и зарей украшается, и курит ладаном неведомым духам, по лесам, полям стелется, душу тайной отрадой в любовную ласку венчает. По весне у земли есть разумение святое, нужное человеку, великая правда в этом людям дадена. Весна сама закон ставит разума, самое то, на чем жизнь ставится. Значит, самим Богом дадено, добром несказанным указано в ей все. Перед ней злоба, дурь, вражда, война — все ненужное. По весне Ярилой[85] все показано, что в жизни нашей есть нужное, а иное все — сутолока. Только понять это не всем дадено.

— Эк ты, Герасим, какие песни поешь, — сказал я.

— В весне самое крепкое кольцо венчано, кует весна. Это, брат, дело первое и святое: в весне заложено гнездо вить. Всем заложено. В этом вся честь жизни. А чего такое дом? Гнездо человечье. Дом свят есть, его не трожь. Дом тронул — все пропало. Проклят будь тот, кто гнездо разорил. Ослепнет душой, слепой тот, кто дом-гнездо разоряет. Вот что. И кровью зальет землю лют человек тот, и покою себе не найдет на земле во веки веков.

Я смотрел на Герасима и думал: откуда это в нем — языческое, древнее?

Приятели мои тоже с удивлением смотрели на Герасима, когда он, сидя за чаем у стола, опустив голову, говорил навеянные весной какие-то Ярилины заговоры.

— Колдун ты, Герасим, — сказал приятель Василий Сергеевич.

— Так в жизни не бывает, — мрачно пробормотал Коля Курин. — Гнездо! Таких, брат, баб нет. Они весной, правда, как-то глазами вертят по-другому, красивеют все. Но с тобой говорит, а на другого смотрит; с ним говорит, а на двух еще посматривает. Поди-ка, свей гнездо…

— Да, — засмеялся Герасим, — есть эдакие-то. Барин ко мне приезжал из Москвы, на тягу, хороший человек, немолодой. Охотник. Так рассказал мне он: жену-то свою схоронил, померла, значит. Ну, говорил, любил ее он, а она обман любила и с другими путалась. «Чуял я это самое, в душе у меня к ней отворот вышел, а когда померла, горевал сильно, жалел ее, жалел-то по-другому, о жизни, пропавшей без чести и радости». Эдакое дело бывает, понять трудно…

Вошел сторож моего дома — дедушка:

— Эх, и погода! Чего дома сидите, какая радость наружи, от бора дух идет медовый. Лисеич, у нас куры все занеслись, гляди-ка…

И он в своей шапке показал кучу яиц.

— Вот на Христов день красить будем…

Масленица

Как хотите, что там ни говорите, а в России было неплохо. Ну вот хоть бы взять Масленицу. Прежде всего самое начало весны. Капель с крыш. С гор вода. Солнышко теплое, весеннее, радостное. Тают снега. Оживает земля от суровой зимы, морозов лютых. Уже нет злой вьюги, метели.

На пригорках у леса проталины. Грачи прилетели. Жаворонки. Радостью заголубели дали, и оживают леса.

Хлебная страна наша. Пекут блины. И нет дома, куда бы не звали на блины. Без блинов — невозможно. «У нас блины, приходите».

Надо, чтобы гости были. Что за жизнь без гостей — скука!

Ели блины горячие, масленые, со сметаной, икрой зернистой, белужьей, осетровой, паюсной, салфеточной[86], со снетками, грибами, рыбой соленой и с вареньями разными…

Как уж что, а без блинов нельзя.

Пекли блины бедным. Хитровским ночлежникам, бездомным[87]. В тюрьме, острожным арестантам, жуликам и убивцам лютым.

— Ешь! потому широкая Масленица!

Масленица мокрохвостка — разлив рек. Весна-краса идет. Наступает радость дней теплых, привольных. Земля хлеб родит.

Отец Варфалуил так на блины приналег с благодетелем-купцом Петрушей Солеварниковым, что оба задохнулись. Веки на глазах опустились — не подымаются. А чтобы глядеть, надо всю голову кверху закидывать. А то ничего не видать более.

От блинов этакое дело случилось!

Думают, блины, значит, тому причина.

— Толсты мы с тобой, — говорит благодетель-купец отцу Варфалуилу, не потереть ли лампадным маслом животы-то?

— Чего, — говорит Варфалуил, — я тюрю ел, квасом запивал. Надо бы после миски кажинной, как съели, кагором покрывать али портвейном, а ты водку сначала. Она понизу-то и заложила. Икра тоже. За доктором послать надо. А то чижало.

Послали в Звенигород за доктором. Приехал в монастырь фельдшер — солдатский. Доктора дома нет.

Солдатский фельдшер, не долго думая, вывел из ворот монастырских больных да и гаркнул:

— Марш за мной! Р-р-раз-два, р-раз-два!

— Постой! Что же, куды ж иттить?

— Иди! — кричит фельдшер, — а то смерть, удар сейчас примете.

Пошли за ним Варфалуил и купец Петруша Солеварников. А тот кричит:

— Шагом арш! Р-раз-два, р-раз-два!

В воротах стоит братия, диву дивуется. В город гонят. Срам какой! Кого гонят. Самого! И увел их фельдшер в город. Это рассказал нам доктор Иван Иванович, когда я и приятели мои были у меня в деревне на Масленой.


* * *

Был светлый день. Солнце, чувствовалась весна. На прогалинах уж зеленела травка, и в белых пуховках за окном блестела верба.

Сегодня Масленица.

С утра тетушка Афросинья, сестра моя двоюродная Варя, Дарья, Феоктист и слуга мой Ленька — все такие серьезные. Я заглянул на кухню. Там на меня так взглянули, что я ушел. Позвал тихонько Феоктиста, спросил его:

— Что такое?

— Блины ноне пекут, — ответил тихо, серьезно Феоктист.

А слуге моему Леньке даже брызнули в лицо из ковша водой.

— Уходи, — сказали, — не толкайся!

— Ну что же, Иван Иванович, — спросили мы, — как же Варфалуил?

— Выздоровели! Да, прогнал их фельдшер солдатским маршем до города в больницу. Я был там земским врачом. Прошло. Только у Варфалуила глаз один в сторону ушел. От блинов, что ли? Так что долго на место не возвращался…

— Вот ведь что, блины-то, — сказал приятель, охотник Караулов, — поешь, а потом глаза — один на вас, а другой — в Арзамас.

Ленька и Дарья накрывали на стол. Ставили тарелки, графины с настойками. Принесли масло, сметану, икру. Все так серьезно и строго носили. Распахнулась дверь. Тетушка Афросинья, Варя, Феоктист несли на блюдах покрытые салфетками блины.

Поставили на стол и молча ушли. Мы все сели за стол. От блинов шел пар.

И не успели мы съесть по блину, как принесли еще, говоря ласково:

— Кушайте, горячие!..

В окно увидели, как к моему дому неслась тройка. В ней сидели нарядные седоки. Приехали гости — лесничий Алексей Петрович с каким-то знакомым и сестрой Машей.

Лесник привез в большом таюсе[88] желтую щучью икру.

— Вот, Лисеич, — сказал лесничий. — Эта икра здешняя, и лучше ее нет.

Все увлеклись блинами. Доктор Иван Иванович сказал:

— Вот что: блины хороши, но только ты, Юрий, — осторожно. Прокладывай каждый блин мятной, березовой; полынной тоже можно. Прокладывай! А то у меня лекарств здесь нет. С твоим брюхом не сладишь.

Доктора слушались. И все «прокладывали». Усердно. Тетушка Афросинья угощала: