«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 69 из 222

Гофмейстер выстрелил вверх. Павел Александрович показал убитых двух турухтанов. Гофмейстер застрелил утку, невиданной породы, пролетную морскую. Охотники были в восторге.

Когда мы приехали ко мне в дом, расставили на столе пасхи, куличи, ветчину, закуски, Василий Сергеевич, забыв, что суббота, отрезал большой кусок ветчины и ел с вилки, глядя в окно, приговаривая:

— Ну и хорошо же у вас! Даль-то какая, Господи, вот жизнь, вот радость!

— Это что же ты ветчину-то ешь? Ты что это? — говорю я.

Он вынул изо рта кусок и плюнул в руку.

— Вот ведь, ей-Богу, машинально!

И он пошел к умывальнику полоскать рот.

— Хорошо, что вы мне сказали, — говорит Вася, растопырив глаза, — а то, правда, как-то неловко выходит.

— А на станции что вы делали? Гуся лопали, — заметил Коля.

— Не тебе бы говорить. А кто святых агнцев дорогой грыз! «Пить хочется», подумаешь! Уж чья бы мычала, а твоя бы молчала. Вот что!

Охотники с дороги умываются.

Тетенька Афросинья была рада гостям.

— Вот вчера, — сказала она, — я ходила под Никольское к леснику, мед брала. Вот чтó тетеревья у мохового болота сидело, прямо во! Вот вам бы — жаркое бы настреляли.

За далекими лесами зашло солнце. Розовела заря за голубой далью лесов. Над темным бором за рекой блестел серп месяца. В глубоком своде небес блеснули звезды. Потемнела весенняя земля, и какая могучая тайна была разлита кругом! Весна, весна…

Над нами, когда мы вышли с крыльца, неслись странные шумы. Это тысячи птиц проносились высоко в потемневшем сумраке небес.

Они летели к нам из далеких стран.

Далеко в тишине раздался звук колокола.

— Это, должно быть, у Покрова ударили к заутрене.

— Нет, это у Всех скорбящих радости, — ответил Ленька.

Лес оживал беспрерывным током тетеревей.

Приятели-охотники и я были в каком-то сладком гипнозе весенней ночи.

В калитку ворот вошел приятель-охотник, крестьянин Герасим Дементьевич.

— Эк тока-то кругом, — подойдя к нам, сказал Герасим. — С наступающим праздником вас!

— Ну что, Герасим, надо бы на глухарей?

— Есть, — ответил Герасим, — недалече, в Ратухине, — у старого кургана. Там посуше. На Феклином бору по пояс вода — не подойти.

— Ну, где это по пояс вода? Я не иду, довольно, — сказал гофмейстер. — Потом, это прыгать по кочкам, проваливаться — не вижу в этом никакой радости.

— Ну, знаете, паркета на токах не постелешь, — сказал Василий Сергеевич.

— Паркет — не паркет, а дощечки постелить можно бы!

— Эх, где же дощечки, он тоже видит. Он глухой, когда стучит, токует, а то во какой чуткий — не подойдешь!

Вошли в дом.

Тетенька Афросинья, нарядная, хлопотала у стола, и, когда привез Феоктист освященную пасху, все христосовались и садились за стол.

Юрий Сергеевич, сев за стол, первый налил всем по рюмке березовой.

— Позвольте, — сказал гофмейстер, — это со священной пасхой невозможно!

Но Юрий, проговорив: «Ну, Христос воскресе!», взял кильку, положил на кулич и, выпив, закусил.

— Странно, я не охотник, — сказал он, — но кругом в лесу ором орут тетерева, тысячи, а у нас на столе нет ни одного. Согласитесь!.. Я не охотник, но удивляюсь… Вот они, рядом тут. Должно быть, не можете?

Герасим рассмеялся.

Тетенька Афросинья поставила на стол жареного гуся с яблоками.

— Вот опять, — сказал Юрий, — охотникам неприятность — кругом летят гуси, лебеди, журавли, утки, тетерева, а едим домашнего гуся! Странно это!

— Ха-ха, — засмеялся Павел Александрович, — он прав, а потому я не ложусь спать и предлагаю тому, у кого еще охотницкое чувство не остыло, идти со мной. Видите! Вон, справа над лесом, заря… Уж утро. Закусим еще и соберемся. Пойдем.

— Верно, — сказали все. — Пойдем на охоту.

— Правильно, — сказал Юрий, — я не охотник, я посижу за столом, подожду вас. Вот только я не знаю, что у тебя в этой бутылке темной?

— Ленька, — спросил я, — это какая?

— Это гонобобелева, вы с «гандибобером» говорили.

Охотники встали из-за стола, надевали длинные сапоги, одевались, подвязывали патронташи. Собаки Феб, Польтрон, Дианка прыгали в восторге, лая. Пошли на охоту.

Юрий Сергеевич взял гонобобелевую настойку и сел к окошечку за маленький столик. Лучи утренней зари освещали косяк окна.

На Клязьме

Давно то было, помню, тяжко болел я брюшным тифом. Весной, в апреле месяце, стал я поправляться, и доктор посадил меня у окна моей мастерской. Как красивы показались мне: Москва-река, кремлевские башни, освещенные солнцем, пестрая толпа народа, деревенские лошади, сено, бочки грибного рынка, барки на воде. В несказанном восторге смотрел я в окно. Торговцы, деревенские мужики, накладывали из бочек в ведра, в горшки покупателям большим ковшом — рыжики, грузди, капусту…

До чего мне хотелось есть эти грибы, сметану, творог, кислую капусту! Но есть мне не давали, говорили: «Ни под каким видом».

Пришел навестить меня мой приятель из Владимира на Клязьме, Абраша Баранов — человек замечательный, с которым вместе недолгое время были мы в Академии Художеств. Он сделался учителем рисования во Владимире, приехал звать меня к себе погостить.

— Хорошо там у нас, Клязьма разлилась. Под Боголюбовом, где Нерль сливается с Клязьмой, я место знаю. Приезжай. Половим на удочку судаков и стерлядь. Там, на берегу, живо поправишься.

И сразу мне представились берега реки Клязьмы, дали лесов, — и что-то родное, радостное, святое вливалось в душу.

Приятель Абраша Баранов был человек простой, хороший, добрый, высокого роста, курчавый, с темными глазами, сын замечательного мастера, который резал из дерева иконостасы.

Я думаю: «Вот поправлюсь, обязательно поеду к нему».

Когда он ушел, я все время думал о предстоящем путешествии: где у меня высокие сапоги. Надо бы их смазать мазью. Сходить к Барштейну, достать у него лески, крючки, взять куртку меховую.

Под Боголюбовом, на гладком песке отмели, где кусты ивняка, при слиянии реки Клязьмы и Нерли, ночью у нас разложен костер.

Приятель Абраша Баранов в большом, привешенном над костром котелке варит уху из пойманных нами стерлядей и судака. Светлая теплая весенняя ночь…

Над соседним берегом Клязьмы блестит, мерцая, Венера.

Разливаем уху по тарелкам.

С нами двое приятелей Баранова. Один — учитель истории и географии, а другой — математик.

— До чего хорошо жить на свете, — говорю я, — какая красота! А вот болен был тифом, все мне хотелось в жару уйти с земли.

— Ну нет, — засмеялся учитель географии, — с земли не уйдешь. Да и к чему?.. Жить-то ведь неплохо.

— Как — неплохо? — сказал математик. — Я вот живу и чувствую, что я всегда виноват. Вот рыбу ловим — виноваты. Директор нашей гимназии узнает — покосится. Он раз сказал мне: «Серьезные люди рыбу не удят…»


* * *

Заалела утренняя зорька над Клязьмой. Тепло у костра, а в воздухе — предутренний холодок.

Вижу: издали по бережку к нам идут с удочками на плечах приятели, и один из них кричит издали:

— Вот он где! Насилу нашли. Абрам Ефимович, были у вас, а нам и сказали: идите от моста до Нерли, на них и наткнетесь.

— Вот ведь, — сказал мой приятель Василий Сергеевич, — пришли навестить, а он рыбу поехал ловить. Погоди, думаем, найдем.

Василий Сергеевич был тоже владимирец и приятель Абраши.

Подбросили в костер сучьев, очищенную рыбу положили в котелок, и опять закипела уха.

Ясное было майское утро. Весело было сидеть у костра.

Теплые лучи солнца осветили берега. Все друзья-рыболовы заснули на песочке у костра. Один Василий Сергеевич, закидывая удочки во все стороны, говорил про себя, глядя на удочки.

— Ишь, дрыхнут, стерлядей поймали…

— Нет, Вася, — говорю я, — стерляди тебе не поймать, это ночью надо.

Вдруг вижу, он схватил удочку и тянет большую рыбу. На берег вывернулась на удочке большая стерлядь.

— Кого вы учите-то? — прищурившись, сказал Василий Сергеевич. — Говорите, ночью? Зря языком треплете.

Вася торжествовал. Он взял стерлядь и поднес к лицу спящего Юрия. Юрий Сергеевич вскочил в испуге.

— Хороша рыбка?

— Хороша, — согласился Юрий, — но только ее отварную приготовить надо в Москве, у Егорова.

— Ерунда, — сказал Василий Сергеевич, — и здесь съедим. Эх, радость-то, радость! Денек какой…

Разговор снова зашел о речной ловле.

— А ведь верно, пожалуй, — говорил Василий Сергеевич, наливая чай. — Если бы не надо было строить дома, дачи разные, — я бы только рыбу ловил. Не заработаешь. Вот стерлядь, которую поймал, продать — что дадут?

— Пустяки дадут, — сказал Василий и засмеялся. — Пословица говорит: «Кто рыбу удит, у того ничего не будет». Вот я — зимой одежишку заведу. Работа. У Березкина у удилищ концы правлю. Но весна — прощай! — на реку ухожу. На службу не пойду нипочем, что хошь давай. И вот живу. Никто так не живет. Грибы в лесу наберу — ем, ночую в лесу. Мне в доме душно. От людев бегу. Это вот Кинстинтин Лисеич туда-сюда. С ним повадно. Он тоже охотник. Наш брат — шалтай-болтай, — зашипел, смеясь, Василий.

— То есть как это, шалтай-болтай? — обиделся я. — Что ты, Василий!

— А чего ж… Вы тоже на разгулянье идете. За картины какие деньги платят! Ведь это что? Щук написали — три тысячи рублев — охапка денег!.. Другой бы денно и нощно рисовал, а на рыбу, на охоту — он махнул рукой… Зимой-то у меня и баба есть, а как весна — прощай, Макар, — ноги озябли. Женщина нешто станет на реке с нами сидеть? Сразу скажет — дураки. Да все так говорят.

— Я что-то не слыхал, — сказал Василий Сергеевич.

— Ведь вам-то не скажут в глаза, подумают только: на одной стороне червяк, а на другой — дурак. Так и говорят. Не понимают. А я от себя думаю, что я лучше всех живу. На все лето у меня сапоги новые, пара рубашек, пара порток, кофта шерстяная вязаная, пальто теплое да двенадцать рублев. До осени, Покрова, я лучше всех живу. Чего я только видаю: реки, луга, леса. Ведь кажный угол — рай. Цветы растут. Гроза идет. Зори какие. Я все гляжу. Чего только в душу лезет. Глядишь — не наглядишься…