«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 72 из 222

— Ладно, — ответил я. — Пойдем потом на Глубокие Ямы?

— Верно. Вот место, вот лес, и рыбы чтó… Туда никто не придет — боятся. Там чертовы много и списать вам есть что.

— Только я устал немножко, надо часок-другой поспать.

Холст с написанным костром я вставил в ящик, потушил фонарь и лег в палатке. Сидевшие у костра поднадзорные говорили:

— Хорошо с селедкой еще по стаканчику пропустить.

Василий деловито соглашался.

— Что ж, можно еще по одной, а то и будя. Конешно, он так простой с виду, а то и строг до ужасти.

Это он говорил про меня.

— Пивца бы открыть, — сказал поднадзорный, — бегали на станцию, запарились.

— Можно, — ответил важно Василий, — по стаканчику, — и засмеялся, зашипев.

— А вот духовный-то, монах, зачем при вас находится?

— Тоже к нам вступил через это самое, через бабу…

— Монаху бы и не надоть, — сказал Василий.

— А ты думаешь, монахом бабы не вертят? И монахом как хочешь заворачивают. Конечно, есть твердые, но редко. Я был в монастыре. Нужда, к работе не приучен, — в монастырь. Ну, служка, значит, годовик. На год на испытание поступил. Ну, за службой то-сё, свечи ставишь, паникадилу раздуешь, то-сё, а она всегда на ходу моем стоит — молится. Когда прохожу, так толкнет, вздохнет, а сама голову завсегда опустя держит. Богомольная. Ну, то-сё, пятое-десятое, и говорит мне, когда я ей просфору отдаю по упокойном супруге ее, значит — вдова она: «Переоденься, — говорит, — и тихонько приходи ко мне».

«Переоденься», а как? Во что? Надо деньги, где взять? А мне не можется — ночи не сплю. Прямо она передо мной завсегда. Ну и свистнул из монастырской кружки. А меня — цап, пымали. Вот и все…

— А я не через бабу попал, — сказал третий, — я через муху. Муха, мух-то летом много. Жара была. Муха в ухо мне и села. Я по уху-то хлопнул рукой, она в голову-то и пролетела мне. Там и елозит. Ничего не поймешь. У хозяина выручку ахнул и запил. Все через муху. На суде я говорю — никто не верит, ну, значит, сиди. Лишение прав, а она, сволочь, вылетела. Теперь вота и ходи. Службы никто не даст.

— Чудно через муху-то в остроге сидеть, — прошипел Василий. — За муху страдать не стоит. Ничего. Завтра, знать, вёдро будет, тепло… Пиво-то надо кончить, а то пропадет. Поди, спит. На Глубокие Ямы собирается. Неужто там, говорите, водяной воет?

— Как же, мы слыхали, — сказали поднадзорные. — А я так видел. Вот здоров. Кожа на ём зеленая, пятнами. Вылез на отмель да как завоет… Батюшки! Мы бегом. Да ведь есть всякое такое по ночи. Разá старичка встретили у Козихи, что за озерьем, туда, к Вепрю, — так идет в лесочке. Мы к нему подошли, а он как свистнет — мы все и сели. Покуда опамятовались, он из глаз и скрылся. Вот старичок какой.

Проснулся я рано, перед восходом солнца. Костер потух. Поднадзорные и Василий, свернувшись, спали.

Страшными какими-то показались они мне в раннем утре, в окружающей русской природе. Как дешев, подумалось мне, человек, как просто и глупо преступление.

Они проснулись и быстро вскочили.

— Надо костер подбодрить, — сказал я, — чайку выпить.

Василий, согнувшись, пошел в палатку, взял чай, сахар и большую связку баранок. Важно и деловито разделил сахар и баранки ровно между всеми.

Поднадзорные ловко разобрали палатку, и мы лесом пробирались с багажом на Глубокие Ямы.

Тихие большие плесы увидел я, и в них отражался огромный лес.

Через пять дней я уезжал.

Загрустившие поднадзорные меня звали приехать на Вепрь-озеро.

Дорогой, когда ехали на станцию, Василий повеселел.

— Удивление, — говорил он, — чего ведь это — поднадзорные. Что ни на есть народ никудышный. Грабители. А вот хошь бы что.

Московские чудаки

Я москвич, и мне частенько вспоминается Москва.

Замечательные люди были москвичи: гостеприимные, приветливые. Любили театр, музыку, искусства. Были среди них и, так сказать, люди с причудью.

Вспоминаю знаменитого купца Абрама Михайловича Морозова — особняк в Москве, прекрасные залы и комнаты в разных стилях, много картин в доме — старинных, коричневых, темных.

Хозяин, показывая картину, обычно разводил руками:

— Говорят, Рафаэль или Мурильо, а кто знает. Или вот — Тициан, но фигура справа — младенца — говорят, не его, а Корреджио. Вот тут и разберись…

Младший брат Абрама Михайловича любил и понимал живопись: он создал галерею — собрание прекрасных французских импрессионистов: Моне, Сизеле, Ренуара…

Старший брат, Абрам Михайлович, собирал по преимуществу старые картины иностранцев, не признавал собрания младшего брата и всегда огорчался.

Помню, он жаловался:

— Я люблю барбизонцев. Приобрел как-то Коро, обед устроил. Только расстроил меня один художник до невозможности. Сказал: ненастоящий у меня Коро. Так расстроил, что я захворал. Сам профессор Захарьин лечил. Его высокопревосходительство. Пить запретил. Ни шампанского, ни коньяку, ни-ни… Благодарю покорно… Сахар у вас, говорит… Какой там сахар!.. Коро доехал!..

Он помолчал и с сокрушением продолжал:

— Поехал я как-то в Париж — читаю в газетах: посмертная выставка Гогена. Поехал он на острова Таити, это черт его знает где. Замечательные женщины, сложены, как Венеры, цвета бронзы. Небо розовое, деревья синие, ананасы, белые апельсины… И сделался он дикарем. И писать стал, как дикарь. Естественно — насмотрелся. Выставка открыта — не помню уже, в каком месте. Думаю — постой! Сейчас же поехал. И ахнул! До того чудно, что думаю — эге!.. Покажу брату и Москву удивлю! Куплю картины, повешу в столовой, пусть и Захарьин посмотрит. Покажу я ему — какой у меня сахар! Можно ли мне пить или нельзя!..

Выбрал четыре больших картины и приценился. Дешево. Пятьсот франков штука. Купил. Картины такие, что сразу не поймешь. Думаю: потом рассмотрю.


* * *

Привез Абрам Михайлович картины в Москву. Обед закатил. Чуть не все именитое купечество созвал.

Картины Гогена висят на стене в столовой. Хозяин, сияя, показывает их гостям, объясняет — вот, мол, художник какой: для искусства уехал на край света. Кругом огнедышащие горы, народ гольем ходит… Жара…

— Это вам не березы!.. Люди там как бронза…

— Что ж, — заметил один из гостей, — смотреть, конечно, чудно, но на нашу березу тоже обижаться грех. Чем же березовая настойка у нас плоха? Скажу правду, после таких картин как кого — а меня на березовую тянет…

— Скажите на милость! — вскинулся Абрам Михайлович. — Мне и Олимпыч, метрдотель, говорил: «Как вы повесили эти картины, вина втрое выходит». Вот ведь какая история! Искусство-то действует…

Он подмигнул глазом и с гордостью присовокупил:

— Брату показывал. На-кось!.. Он смотрел, смотрел и сказал: «Что-то есть…» Явно — есть! Это тебе — не импрессионисты!..


* * *

Года через полтора уехал я в Париж. Была у меня маленькая мастерская на рю де Дельта, бульвар Рошешуар. Однажды утром слышу звонок, отворяю дверь. На пороге стоит, в цилиндре, полный, высокого роста, Абрам Михайлович. С ним тоже толстый человек с лицом русского ямщика — адвокат Дережинский. Черные глаза Морозова вертелись как-то колесом…

— Едем завтракать, — сказал Морозов, — едем к Паяру[98]. Ну, брат, и история вышла. Вот он тебе расскажет, — сказал он, показывая на Дережинского. — Опять — незадача! Опять Захарьин пить запретил. Услышишь — какая история…


* * *

Как оказалось, Абрам Михайлович приехал в Париж уже назад две недели. В первый же день по приезде заехали в галерею, где купил он Гогена около двух лет назад. Там его вспомнили. Один из владельцев сказал: «А дешево вы у нас Гогена купили». А Абрам Михайлович, как человек деловой, не задумываясь, спросил: «Не хотите ли, я вам их уступлю?» Те говорят: «Отчего же, уступите». — «Пожалуйста. Дадите тридцать тысяч за четыре картины?» — «Что же, можно, — согласились владельцы, — они у вас здесь?» — «Да, — говорит Морозов, — через четыре дня будут здесь, приходите». Оставил свою карточку и адрес.

Из гостиницы Абрам Михайлович тотчас же послал телеграмму в Москву с приказом управляющему Прохору Михайловичу немедленно привезти картины в Париж.

Через четыре дня картины были доставлены.

В назначенный час в гостиницу пришли прежние владельцы. Оба в цилиндрах, элегантно одетые, со строгими лицами.

Посмотрели мельком на картины, один из них любезно попросил чернил, написал чек на тридцать тысяч и передал хозяину.

Тот думает: «Что такое?» Усомнился.

— Да, но это чек, а не деньги…

Гость, подписавший чек, извинился. И вежливо сказал, что через шесть минут будут деньги.

Взяв чек, он передал его своему компаньону и остался с Морозовым дожидаться его возвращения.

Через шесть минут вернувшийся вручил деньги Абраму Михайловичу, и оба, быстро взяв картины, улыбнувшись, ушли.

Морозов огорчился: больно легко нажил двадцать восемь тысяч.

Приехал адвокат Дережинский — пошли вместе завтракать. Но Морозову было как-то не по себе.

После обеда поехали в кафе «Каскад» в Буа де Булонь, потом в театр, потом в «Казино де Пари», — гложет Абрама Михайловича что-то внутри, да и только.

Ночь спал плохо.

Утром пошел в галерею, куда продал картины. Идет по залам и смотрит — не выставлены ли его полотна.

В последней комнате увидел их прислоненными к стене. И с напускной небрежностью спросил у заведующего: «Чтó стоит эта картина?»

— Пятьдесят тысяч, — последовал ответ.

Абрам Михайлович ахнул и опрометью кинулся вон. Сел в карету и помчался к Дережинскому.

— Поезжай сейчас же, купи назад мои картины. Что просят — плати.

Он в отчаянии упал в кресло. Опять без Захарьина не обойтись!


* * *

Как-то в Москве, работая декорации в мастерской Большого Императорского театра, в час дня пошел я через Театральную площадь в «Метрополь» завтракать.