По вечерам из этих дач слышалось пение, аккорды гитары, мелькали в розовых и белых ситцевых платьицах барышни, гимназисты, студенты.
Здесь жили небогатые семьи Москвы. Здесь всегда слышался живой смех и скрип качающихся качелей.
И вся молодежь была летом влюблена. У каждого юнца был предмет обожания.
Ночью, при луне, дачники гуляли, ходили в рощу слушать соловья.
И действительно, всюду звенели соловьиные трели, и несказанно прекрасны были ночи на подмосковных дачах, — нигде больше я не знавал такого поэтического и восхитительного времени, как лето в России.
Утром, обернув голову полотенцем, все шли купаться на речку или большие пруды, где на воде стояли деревянные, сбитые из досок купальни.
Что за восхищенье — эти купальни!
Когда по деревянным мосткам от берега войдешь в них — вас охватывает, при виде воды, какая-то особая бодрая радость.
Вы раздеваетесь на лавочке у стены. Маленькие рыбки стайками бегают у ваших ног и пропадают в глубине. По маленькой лестнице вы спускаетесь в воду. Какая вода! Она пахнет соседними лесами. Купаться так приятно, что вы окунаетесь, и вам не хочется расстаться с водой.
И какая истома охватывает вас после купанья!..
А возвращаешься на дачу — на террасе чай со сливками, свежее масло, розанчики из белого хлеба, плюшки сдобные. Разносчики покрикивают, предлагая всякую всячину: «калачи, выборгские крендели, сдобные баранки, сухари, сушки с солью, творожники, бисквиты».
Другие кричат: «цыплята, индейки, рябчики, поросята, солонина, баранина, телятина».
А то еще рыбный товар: «белуга, севрюга, осетрина, икра, сиги копченые, балык белорыбий, осетровый, тешка кавказская, судаки свежие, караси, лещи…».
Тоже и колбасы разные: «беловская с чесноком, языковая, чайная, копченая филейная, полендвица, гусиная».
И еще разносчик: «халва, шоколад, рахат-лукум, монпансье, конфеты…». И еще: «малина, клубника, вишня владимирская, абрикосы, крыжовник, черника, смородина красная, белая, черная».
Каких только разносчиков не было! Всех не перечислить.
В сущности, пишу я это так, ни к чему, — одну из страничек нашего былого быта.
По вечерам на подмосковных дачах было много пения, и слышалась музыка. Каких только не пелось романсов. Сколько песен о любви. И сколько беззаботности.
Летом мы живем на даче —
Невозможно нам иначе,
Будь хоть беден, хоть богат,
Летом город сущий ад…
Как-то, идя вечером на станцию, чтобы ехать в Москву, я увидел на одной из маленьких дач, тонувших в зелени деревьев, студента в белой тужурке. Он сидел на скамеечке у калитки и пел басом:
Ты куда, куда стремишься,
Лекарь-девушка? Вперед!..
Знакомый голос. Подойдя ближе, я узнал: Володя.
— Володя, — сказал я, — какая у вас октава!
— Ага, — улыбнулся он, — октава еще не есть прогресс. Прогресса нет, прогресса нет…
Он потянулся. Во всей его фигуре, в больших губах, в рыжей шевелюре чувствовалась молодость и сила. Он вынул папиросу, постучал ею о портсигар и, бросив в рот, закурил.
— Какая скука эти ваши дачи, ваши соловьи, ручьи журчащие, лунные ночи… Какая ерунда. Подождите меня, я сейчас возьму фуражку и поеду с вами в Москву.
Он скоро догнал меня на дорожке.
— Почему же вам скучно здесь, Володя?
— Тощища, — ответил он. — Это вы всё, художники, выдумываете: эти поэзии. А я — человек идейный. Старый мир восхищений надо сломать. Соловьев всех передушить. Луну к черту. Воду и землю заставить работать…
— Здорово, Володя, — сказал я, — что-то вы очень сердиты.
— Семья и все эти штуки — мещанство, — не слушая меня, продолжал Володя. — Погодите, мы эту вашу клетку с канарейкой кончим!.. Вот я сегодня у Ермилова был. Угощает. Я репетитор его сына. Противно! Жена его влюблена в мужа. Дура! Я уж сколько влиял на нее — не сдвинешь. Тоска!..
И Володя запел:
Не гулял с кистенем
Я в дремучем лесу,
Погубил я себя
За боярскую дочь…
И пришло страшное время. Было жаркое лето. На дачах уже никто не жил. Стекла в окнах выбиты, загородки развалились. Собаки убежали или издохли с голоду. Есть нечего. Народ омрачился. Свирепствовал сыпняк.
Я встретил Володю. Он похудел. Шел пешком по площади от вокзала. Извозчиков не было. Он растерянно остановился передо мной и мрачно, посмотрев карими глазами, спросил:
— Нет ли у вас покурить?
Я достал папироску из махорки. Он молча затянулся и пустил дым. Снял с плеча мешок, поставил на мостовую.
— Вот черт, — сказал он, — насилу достал. Обдиралы. Пару сапог, две ложки серебряные чайные, пиджак — все на меру картошки обменял в Мытищах.
— Нет уж больше дачников, Володя, и разносчиков нет, — грустно сказал я.
Володя внезапно пришел в ярость.
— Довели!.. Все ваши дачники, соловьи ваши, лунные ночи, романсы, тьфу!
И, взвалив мешок на плечи, Володя, обутый в опорки, большой, грузный, кивнул мне головой и тяжело зашагал по площади.
Пугало
Летом, в июне месяце, за сараем на огороде, где поспевала клубника, я поставил пугало — воробьи и сороки-вороны клевали ягоду.
Пугало сделать было нелегко. Я достал большой горшок-крынку, посадил его на большой кол. Мой слуга Ленька помогал мне в работе. На крынку сверху надел картуз приятеля моего, Василия Сергеевича. Картуз этот был продырявлен дробью, его подбрасывали кверху, и сам владелец, Василий Сергеевич, стрелял в него, говоря, что практикуется в стрельбе влет.
Из дощечек прибили к колу как бы растопыренные руки, надели рубаху. Набили сеном. На рубаху надели старую длинную поддевку Василия Сергеевича, а снизу на веревочках подвесили детские сапожки — они качались от ветра. На горшке я написал масляными красками физиономию приятеля своего, Василия Сергеевича. Трудно было написать такие серьезные черты. Вблизи выходило похоже, а издалека — нет, так что надо было писать широко и с обводкой. Долго старался.
Наконец, вышло лицо, несколько испуганное. Сверху кол намазали маслом, и при ветре чучело поворачивалось.
Воробьи, сороки, вороны, поглядывали с сарая на поспевавшую клубнику, но ягоду не клевали — боялись садиться на гряды. Пролетая над садом и видя чучело, каркали. Чучело оказалось неплохое. Тетушка Афросинья сказала:
— Ну что… чего… прямо Василь Сергеич. Пошто его?.. Кады он приедет, беспременно обидится.
И слуга Ленька, и сторож дома моего — дедушка покачали головами.
А приятель мой, крестьянин-охотник Герасим Дементьевич, увидя пугало, рассмеялся и сказал:
— Хорошо пугало! И сапожки снизу болтаются, под поддевкой, — смешно. Вот за что Василь Сергеич обидится! Беда!
Чучело поворачивалось при ветре, и собака моя гончая, Бургомистр, облаивала его.
Приходившие ко мне крестьяне и бабы из соседней деревни, с земляникой, с молоком, говорили:
— И-их. Чисто Василь Сергеич.
Клубника поспела, набрали корзину.
Как-то рано утром к деревенскому дому моему подъехали в тарантасах приятели, охотники, рыболовы. Уже в передней слышу зычный голос Василия Сергеевича и смех друзей.
— Чего вы ржете как лошади? Нисколько не похоже. Он не может. Наталию Николаевну двадцать сеансов писал — ни черта! Он не может. Картуз мой, поддевка, а лицо — нет.
Василий Сергеевич обернулся и крикнул:
— Ленька! похоже чучело на меня?
— Не-ет, — медленно пропел Ленька, — ничуть.
Приятели умывались с дороги. На деревянной террасе дома накрывали чай, и клубника стояла на столе в корзине.
Одевшись, я вышел на террасу. Юрий Сергеевич, здороваясь со мной, весело загоготал:
— А ловко ты это чучело…
Он показал на Василия Сергеевича.
Василий Сергеевич мрачно посмотрел на Юрия и, повернувшись к чучелу, которое видно было с террасы за сараем, долго и хмуро разглядывал его.
Павел Александрович сказал мне:
— Ну, здравствуй… Пугало это, сапожки качаются — глупо и пошло. Никакой эстетики.
Юрий Сергеевич покатывался со смеху.
— Ничего здесь нет смешного, — сказал, прищурившись, Василий Сергеевич. — Конечно, поддевка моя и картуз мой. А вот Шаляпина картуз не надели на пугало?.. Он бы вам показал. У вас тоже его картуз простреленный есть. Тоже с ним влет стрелял… Боитесь?..
Тетенька Афросинья принесла на блюде горячие оладьи. Поздоровалась с гостями-охотниками. Василий Сергеевич, сев за стол спиной к чучелу, налил себе чаю и спросил:
— Тетушка Афросинья. Вот там, — показал он пальцем назад, — пугало поставили. Скажи правду, похоже оно на меня?
— Вот вчера в вечор корову доила, гляжу из сарая через кустики, зорька — вечерняя, алая — ну, прямо ты, как живой, руками машешь…
Караулов некстати рассмеялся. Василий Сергеевич вскочил из-за стола.
— Довольно, надоели ваши шутки. Я сюда приезжаю отдыхать!..
— А ты, идиот, чего молчишь?.. — крикнул он доктору Ивану Ивановичу, который ел, никого не слушая, клубнику со сливками.
Тот посмотрел на него белыми глазами, расправил бакенбарды.
— Да ты что? Меня это пугало совершенно не интересует. Пугало и пугало. Что ты бесишься? Приехали отдохнуть, половить рыбу, а ты орешь! В чем дело?..
— А в том дело, что кем-нибудь — неприятно. Вы в Москве всем расскажете. Пугало, пугало… А я ведь не кто-нибудь. Я архитектор. Дойдет до клиентов. Это, знаете, положение подрывает. Я особняк строю Солодовникову… Хороши смешки!..
Он возмущенно передернул плечами, встал из-за стола и ушел в дом.
— Я говорил, — лениво сказал Ленька, — что обидится.
Мы видели, как с крыльца Василий Сергеевич, держа на плече кучу удилищ, пошел на реку ловить рыбу. Проходя за сараем у огорода, он остановился и долго и пристально смотрел на чучело.