— Велик! Съешь ли?
Этот базар шел без конца по Волге. Какая-то выставка обилия могучей русской земли… Какие-то сельди, золотые, целый берег завален какой-то серебряной, блестящей рыбой — «чехонь». Я никогда и не ел этой рыбы: она, кажется, стоила чуть не две копейки пуд!
И тысячи чаек пожирали эти горы рыбы. А надо всем — в даль бесконечную стелется светлая матушка-Волга!..
На возвышенном берегу стены старого собора. В воротах видны в черных подрясниках и камилавках монахи. На всей пестроте окружающего они какие-то мрачные, черные… Звонят ровно колокола соборов и церквей… Успенский пост!
Купцы крепко держат посты…
— Не едите рыбы-то в посту? — спросил я лавочника.
— Да где ж. Пост держим, да, признаться, и надоела рыба-то. Вот вы, приезжие, до икры-то охочи, а нам-то и глядеть тошно. Ну какой когда севрюжки — туды-сюды, а то претит рыба. Все в рыбе живем.
— А что же вы едите? — удивился я.
— Да ведь как сказать? Хлеб больше! Оладьи с медом, огурцы, капуста, щи с грибами. Грибы-то от вас идут, белые — сухие. У нас грибов-то мало. Почитай, что и нет. Да ведь в России на каждое место — свой продукт земля дарит!.. Балыки по осени будут. Это с моря придет. Эх! Балыки хороши! Много всего! Тоже надоедят.
— Что же у вас, в городе-то, музыка есть? Театр?
— И-и… — ответил купец. — Сколько хочешь. От вас приезжают. Актеры, певцы, певицы — любим мы. Хоша и грех, ну да ведь не удержаться. То ли, сё ли, в театре бываю. За душу берет! Угощение артистам делаем. Народ занятный. И чего только есть! Один так насмешил! Где бы ни был — пишет: «Пришли корзиночку». И я уж завсегда посылаю. А вот теперь что-то давно не пишет. Знать, помер.
— А фамилия-то как? — спрашиваю я его.
— Как фамилия-то? Постой, постой. У его два прозвища: одно-то вроде Вральский, а другое — Козельский… Чего-то я, кажется, путаю… Но только играл он в театре, вот здорово! Короля Лира… Так весь театр плакал. Даже полицмейстер и брандмайор. А уж они-то к слезам привыкли.
— Отчего «привыкли»? — удивился я.
— Да как же!.. Один с жульем, ворами всю жизнь ведет, а другой с пожарами. Тоже горя нахлебались… Сам Шаляпин у нас запрошлый год был. Так весь город чисто как помешался: ничего боле нет, как Шаляпин. Жены что делают! Билеты берут! Театр сломили! Нешто поместишь всех… А он-то, дак тихонько из театра уходит, а то ведь одолеют, раздерут. Шапку ведь отняли! На маленькие лоскутки разодрали! На память, стало быть. А одна у него платок взяла. Так другая-то увидала да оторвала половину. А та-то взяла да эту половину съела, чтобы не давать ей, — да подавилась. Помирает! А не кто-нибудь: дочь градского головы нашего!
— Что же, не померла? — спросил я.
— Нет. Вытащили прямо из нутра. А все же этой-то кусок не отдала нипочем. Говорит: «Помру, а не отдам». Тоже! Вот приезжали актеры: Вишевский, Качалов, Москвин. Тоже было это самое… Так до того их запотчевали, что они и ехать куда — не знают. Да ведь по Волге нетрудно запутаться. Буфеты везде. Стерляжка — кольчиком. Ну, и угощенье при этом что надо. А города-то по Волге часто. Ну, домой-то приедешь аль нет — неизвестно. К тому же женский пол… Это у кого хочешь ум раскорячится. Театры у нас любят… Ну, а в посту уж нет! Все на изюм садятся: надо грехи замолить!
Шумят колеса парохода «Самолета». Тихая Волга. Вечер.
С одной стороны видно: возвышенный берег, покрытый лесом. Вечерняя, розовая зорька. Далеко-далеко легла ширь Волги. Что-то грустное и таинственное есть в вечерней русской заре.
Сижу на палубе, у столика. На лавочке, впереди, в картузах и поддевках, сидят какие-то солидные торговые люди. Навстречу нам идет небольшой пароход и тянет вереницу пустых барок.
— Это керовской, — заметил один в картузе. — Сорокина. Чего? Плюнуть стоит пароходишко. У него капиталу-то кот наплакал. Керов-то богатый. Где же Сорокину до его, он третью жену с приданым берет.
Пароход уже равнялся с нашим «Самолетом». Один, в картузе, встал, подошел к перильцам и, приставив руки ко рту, закричал: «Чей пароход-те? Са-а-рокин-ский?» С парохода, издалека, отвечали: «Протри бельмы-то, пьяна ро-о-жа. Пароход чей? Ку-упца первой гильдии Ке-е-ро-о-ва. Сорокин-то по-о-мер. В долговой, в рот-те нога».
Купец в картузе, видимо, рассердился и закричал пароходу:
— Керовский — жулик. С кем говоришь-то? На кого лаешь? Капиталом поравняемся. Небось! Стерва.
И, обернувшись ко мне, растопырив, руки, сказал: «Прямо шамотон[100]. Озорной народ. И чего лается».
— Волен больно, — сказал другой. — Это механик Миколка Тихонов. Ему в Сызрани за озорство шибко морду били.
— Река — вольна, — говорил первый купец. — Ну, самую эту удаль и вдаряет в нутро. Кажинный о себе думает: «Кто я? Стенька Разин!»
— Так ведь вот чего. До чего меня напужал надысь один эдакой. Я в Шишкове, под Ярославлем, в имении, значит, у барина лес покупал, а он на круче живет, прямо на берегу дом его. Ну, говорили, говорили насчет леса. То ли, сё ли… Сошлись… А вечер, поздно. Пристань от него в версте. Попрощались. Я и хотел сократить дорогу да с кручи-то как а-ах. Батюшки. С кручи-то по песку качусь, круча лесная, елкой завалена. Я до самого низу летел. И сел. Очумел. Рад — жив остался. Смотрю: передо мной человек. Здоровый, молодой. Курчавый, волосы черные. В портках, а у пояса нож… Я думаю: чего это? Что за человек такой? Напужался. И говорю:
— Молодец, ты кто будешь?
А он мне и отвечает:
— Стенька Разин.
Я говорю:
— Полно пужать-то.
А он:
— Давай, — говорит, — пятерку.
Я говорю:
— На вот, красненькую возьми.
— Ну, — говорит, — спасибо. Ты, — говорит, — упал. Ну, чего сидишь, вставай.
Я хочу вставать, а у меня в ногах дрожь. Он видит, что я не в себе…
— Тебе, — говорит, — куда надоть?
— На пристань, — говорю, — к пароходу.
А он взял меня, как перышко, на плечи положил, да и понес — чисто лопату.
«Ну и сила», — думаю.
Пришел на пристань, поставил и говорит:
— Спасибо тебе за красненькую…
А сам смеется. Одет бедно, прямо бродяга.
Я говорю:
— Я тебе место дам. На сплав возьму.
— Нет, — говорит. — Я в батраки не гожусь.
— Эк ты какой.
— Какой такой? Стенька я Разин. Понял? Не дал бы мне коли красненькую, так в праведниках ноне бы был. А теперча прощай.
Повернулся и ушел.
Жара
— Заметьте, — говорит некий мой приятель и рыболов, Василий Княжев, — вот ведь утро, а не продохнешь.
— Действительно жарко, — соглашаюсь я.
Василий подает мне стакан чаю, плюшку, хлеб. Не хочется одеваться.
Сидишь на постели свеся ноги, босиком. Носки надо надевать. Не хочется. В открытое окно видны дома напротив, с зелеными и красноватыми крышами, раскаленными на солнце. Вдали — Сухарева башня, как какая-то обсосанная карамель. Синее небо — без облачка. По мостовой едут ломовые вереницей. Везут пустые бочки. Стучат колеса по мостовой.
В окно доносится запах рогожи, кваса.
— Василий — говорю, — сбегай в овощную лавку, купи две бутылки говоровского квасу, похолодней.
— Квасом нешто напьешься, — говорит Василий, — от его у меня как клей во рту становится. Лучше пиво черное.
— Ну ладно, ладно, тащи пива.
У окна, сбоку, сидит приятель Коля Курин. Скучая, читает «Русское Слово».
— Ну что, — спрашиваю, — новенького?
— Новенького?.. Ничего… Никого не убили…
Мой приятель обиженно откладывает газету в сторону. Тишина. Зной…
Василий ставит на стол поднос со стаканами и начинает откупоривать пиво.
Вдруг пробка хлопает, и желтая струя летит кверху. Василий старается рукой зажать горлышко бутылки — ничего не выходит. Сквозь пальцы, шипя, пена течет на пол.
— Ишь ты, — озадаченно говорит Василий, — теплое дали.
Остаток выливается в стакан. Но пена и из стакана сразу выливается через край.
Василий растерянно смотрит на вторую бутылку.
— Брось, Василий, уноси все. Поди-ка лучше к овощнику, купи «Ситро»…
Но и с «Ситро» случается то же самое.
— Знаешь, лучше возьми бессарабское белое, с водой хорошо, — предлагаю я.
— Вот, Василий, это правильно придумано, — говорит, несколько оживляясь, Николай Васильевич.
— Что же ты в пиджаке сидишь, да еще в черном?
— Это верно, — соглашается Коля и медленно снимает пиджак и жилет.
— Не знаю, брат, что это значит — спать хочется. Зевота одолела…
— Ну вот что, — говорю я. — Василий, заверни-ка мохнатые полотенца в бумагу. А ты, Коля, напиши, пожалуйста, — на дверь повесим: «Уехали в Кунцево купаться, вернемся вечером, в 8 часов»…
Медленно тарахтит извозчик по Тверской-Ямской. Я, приятель Коля, Василий Княжев со свертком под мышкой, прислонившись к козлам напротив, едем на Александровский вокзал… В буфете прохладнее. На столах стоят пальмы. У стойки Василий спрашивает пива, Коля и я «Ситро».
Одетый в чесучу, в серой шляпе, разведя руки, как бы в удивлении, смотрит на нас артист оперного театра Николай Петрович Юнашев:
— Вы это куда?
— В Кунцево, — говорим, — купаться.
— Вот рад, я тоже в Кунцево, я там живу. Едем вместе. Вот вам билеты. У меня сезонная книжка…
В вагоне — снова духота.
— Я ведь в Москве три дня был, — рассказывает Юнашев. — Этакая жара… Двести восемьдесят давали… Черт ее знал, что она придет, а я пятьдесят на Гальтимора проставил! Вторым пришел!.. Остался на другой день. Эта сволочь трехлетка Диана последней пришла, а я шестьдесят на нее поставил!.. Вот что жара делает!.. Пятьсот сорок проиграл. Так, верите ли, места себе не найду. Черт меня дернул на даче поселиться!.. Поехал бы лучше в Крым, деньги были, а теперь… Аванс взял. Жди до двадцатого сентября и сиди без гроша за душой.