«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 81 из 222

— Вы один на даче-то живете? — спросил Коля.

— Один, — угрюмо ответил тенор. — Приехал не один, а остался один. Так бывает. Если бы этого не было, я бы на скачки не ездил. Как приехал на дачу — все время скандал. Не знал я, что она такая поэтическая натура. Изволите ли видеть, на лодке любит кататься. Луна — и я тоже должен по Москва-реке на лодке валандаться. Но пусть не забывает — я тенор! Начнется сезон — пятьдесят других будет!..

— Но теперь не сезон, — сказал Коля.

— Да, конечно, — согласился тенор, — да и жарко.


* * *

В Кунцеве Юнашев зашел к себе на дачу взять полотенце. Мы дожидались у ворот.

Когда тенор вышел, у калитки стоял разносчик.

— В понедельник, — поторопившись, бросил ему на ходу Юнашев.

— Чего, барин, в понедельник… Месяц гоняете, балык взяли… Двадцать шесть за вами. Чего? Хожу, хожу, тоже время тратишь. Эдак тоже не очень господа будете, а говорили, императорский… Не отдадите — к мировому подам.

Юнашев, не слушая, быстро шел мимо палисадников в кустах запыленной акации по пыльной дорожке. Разносчик шел сзади за нами и кричал:

— Знать, деньги мои ау?!

— Невежа! — вдруг остановился и завопил Юнашев. — Скотина! Говорю, что в понедельник.

— Сам ты скотина! — кричал разносчик. — Сейчас к становому пойду, на гроб тебе не оставлю. Любишь балык-то есть? Тоже барин!..

Тенор, не слушая, быстро повернул за дачи по дорожке в парк. Из парка шел большой спуск вниз, показалась широкой лентой красавица Москва-река. Внизу — маленькая хижина рыбака-лодочника. Цветные лодки стояли на привязи для катанья публики. В тени большого вяза, за столом, сидела компания и пила чай.

На ровном зеленом лужке мы живо разделись и бросились в воду.

За седым ивняком берега купались женщины и весело смеялись и повизгивали.

Юнашев, по горло в воде, запел:

Куда, куда, куда вы удалились

Весны моей златые дни…

Женщины вдруг перестали смеяться, а по берегу подошли какие-то нарядные дачники. Остановились и посматривали в нашу сторону.

Коля окунался, стоя по колена в воде.

— Что ж ты у берега там купаешься, иди сюда, не утонешь.

— Я, брат, плавать не умею — захлебнешься!

— Постой, я тебя выучу… Василий, брось-ка мне полотенце.

Василий бросил с берега полотенце, я поймал его.

— Ну вот, Коля, возьми в зубы край полотенца, ложись на воду и болтай руками и ногами, а я тебя потяну.

Коля взял полотенце в рот, лег на воду и тут же захлебнулся. Он выскочил на берег и, согнувшись, долго кашлял.

— В уши вода. Ой… умираю…

Юнашев, выйдя на берег, тряс побледневшего Колю за плечи.

— Это, когда учат плавать, завсегда так, — сказал Василий Княжев. — Меня-то учили — прямо на глубину пустили да сказали: «Черт с ним, пускай потонет». Это, конечно, не господа, так я нахлебался воды, а выплыл. А где? На Москва-реке тоже, на барке, против шпитального дому. Выпивши, конечно, товарищи-рыболовы бросили с барки. Так глубина какая! Как это Бог спас, под барку не попал… А что? Надо, вижу, спасибо сказать. Без вина бы пропал, а оно внутри-то, может, себя тоже спасало. Есть в ём жизнь. Пьяному море по колена, Бог бережет…


* * *

Под большим вязом, у накрытого скатертью стола, сели мы на лавочках после купанья. Лодочник принес самовар и поставил на стол. От самовара вился дымок, пахло еловыми шишками.

Хорош чай с крыжовенным вареньем.

Разносчик с лотком предлагал нам калачи, колбасу с чесноком, белорыбицу, балык.

Юнашев недовольно смотрел на разносчика и мрачно сказал:

— Не надо соленого, обопьемся.

Мы после купанья, действительно, выдули весь самовар. А поодаль, под большими деревьями парка, на травке, сидели дачники и посматривали в нашу сторону. Дожидались: не запоет ли тенор.

С купанья отправились к Юнашеву. Он отпер дверь ключом, и мы вошли. На столе, посреди комнаты, стояли пустые крынки молока, грязный стакан, лежали черствые объедки хлеба. Пол был сплошь засыпан билетами тотализатора.

Юнашев стал наскоро убирать со стола. Видимо, прислуги у него не было.

В другой комнате была видна неубранная постель. На полу тоже валялись билеты тотализатора, а сбоку — маленькие разорванные женские туфли с голубыми бантиками.

Юнашев искоса посмотрел на нас и сказал:

— Я на завтра лошадку знаю, — пятьдесят за десятку дадут.

Мы с Колей предложили ему по десяти рублей взаймы. Тенор ожил и повеселел.

— Вот если на третий заезд рискнуть на жокея, то тоже наверняка взять можно.

— Сколько время-то? — спросил Коля, посмотрев на часы. — Не пора ли в Москву?

— Едем! — обрадовался Юнашев.


* * *

На другой день к вечеру мы опять поехали в Кунцево купаться.

Когда ехали на извозчике по Тверской, увидели идущего пешком навстречу Юнашева. Остановились и окликнули его. Он быстро подошел к нам.

— Ну что, как лошадка? — спросил его приятель Коля.

— Вообразите, — сказал он в волнении, — без хлыста, подлец, ехал! Полголовы проиграл, мошенник!

Во всей фигуре Юнашева было возмущение.

— Бог с ним, Николай Петрович, — сказал я. — Едем купаться. Жара ведь. Пообедаем на станции.

Он примостился с нами на извозчике…

На станции за столом мы спросили окрошку. Юнашев отказывался есть.

— Не хочу, — сказал он, — жара…

И, наклонившись, сказал мне тихо:

— Вот что, дайте-ка пятерку: завтра верная трехлетка…

Я вздохнул и потянулся за кошельком.

Юнашев мгновенно оживился. А получив от меня тихонько в руку пять рублей, добродушно улыбнулся, сказал: «До свиду!» — и ушел…

Мораль

Утро. В окно моей деревенской мастерской я увидел, что на больших березах сада появились желтые листья, и грусть вошла в душу. Август — август. Скоро осень. Пролетело лето незаметно. Наступят дни ненастные. Улетят скворцы, малиновки из сада моего, улетит и иволга. И гнездо горлинки на террасе дома моего уже пусто.

Как грустно расставаться со всем тем, что любил, чему радовалась душа!

Приятели мои, охотники, понемножку встают: устали вчера на охоте. Идут к речке умываться. Вернулись, все на террасе, стол, самовар, горячие оладьи, пирожки с капустой, грибами. Говорю им:

— Вот гнездо горлинки в углу. Вывела детей и улетела. А как, бывало, курлыкала ласково. Грустно вспоминать.

— У меня, брат, не горлинка, а бабы все разлетелись. Уж вот курлыкали до чего! Я им сдуру всем верил, — сказал приятель Коля Курин, кушая пирожок и запивая чаем.

— А я вот не верил им ни одной, и они мне не верили, а все целы, не разлетаются. А я сам с утра думаю — куда бы сегодня улететь, — смеясь, говорил другой приятель мой, Василий Сергеевич.

— А странно все же, — сказал, медленно наливая сливки из молочника в стакан, доктор Иван Иванович. — С утра вы какую-то аморальщину несете. Вроде как турки какие-то. Что же у вас, гаремы, что ли? Ведь это что же такое? Понять трудно.

— Ишь ты, смотрите, Ванька-то себя каким показывает! Кто я?! Моралист! А ты вот скажи — отчего у тебя левая бака короче стала?

Доктор Иван Иванович смотрел белыми глазами как-то в пространство — потом сказал:

— Да, странно. У одного все разбежались, у другого все целы. Это что ж — хлыстовщина какая-то? А баки короче, вы думаете, что жена укоротила? Нет! простите. Я спиртовку разводил, и она вспыхнула, только и всего.

— Вот и врешь, — засмеялся приятель Вася. — Сам рассказывал, что тебе какая-то истеричка вцепилась в баку и тебе наскоро отрезать пришлось. Забыл?

— Эк, хватил! Это было когда? Запрошлый год. И совсем не истеричка, а одна пациентка была влюблена в меня, а я не желал. Так вот она со зла, было это самое. Я уж тут ни при чем. И все оттого, что я на нее не с вожделением смотрел. И смотри я с вожделением, этого бы не было.

— Вы послушайте, — говорит мне, смеясь, Василий Сергеевич. — Слышите? Ванька знает, как с вожделением смотреть. А? И что только врет! Это он — с вожделением: глаза белые, как у галки. Вожделение! Это вот Николай — у него глаза черные, пенсне. Он и всегда с вожделением смотрит на них на всех: думает — не поддудит ли?

— Ух, брат, — перебил его, оживясь, Коля. — На днях я брюнетку видел в кружке — певица. Вот брюнетка! Закачаешься! Косища — вот как это бревно.

— Я знаю — кто. Да у нее рука в плече вдвое толще тебя. Она на тебя и не посмотрит.

— Ну нет, позволь! Извиняюсь, — протестовал Коля. — Она меня в Крым звала. Да-с! Извиняюсь.

— «Звала, звала», — передразнил его Вася, — а сам говоришь — все твои эти самые разлетались?

— Да, — сказал грустно Коля. — Очень, брат, они легкомысленны: морали, брат, мало. Это верно. Иван Иванович говорит: «морали нет» — пропала мораль!

— Вы подумайте, что делается, — сказал приятель Вася. — Колька о морали говорит! А? А что такое мораль? Ну, скажи-ка!

— То есть позволь! Я-то университет кончил, ты бы мог и не спрашивать меня: я-то знаю, что такое мораль. Я диссертацию, брат…

— Постой, — перебил его Вася. — Ну вот кончил университет, а что такое мораль, не знаешь!

— То есть как это — не знаю! Позвольте! Мораль — это, прежде всего, субъективное понятие, а во-вторых — априори, — понятие относительное.

— Вот видите, не знает! Начинает завираться. Разные это штуки ученые: «относительное понятие, априори…». А что такое мораль — ни в зуб не знает!

— Позвольте, позвольте, — горячился Коля.

— Да что «позвольте», — перебивал Вася. — У вас, в университете, и науки такой нет. Вот профессора сюда приезжали на охоту, к нему, — показал Вася на меня. — Так они его модель, Куликову, чуть на части не разодрали.

— Это верно, — процедил медленно мой слуга Ленька, снимая со стола самовар. — Она их «шамотонами» назвала.

— Вот, слышишь? Ленька правду говорит, — радовался Василий Сергеевич.

— Позвольте, ведь они — это историко-филологический, а мы — юридический. У нас вся философия права на м