Вот раз из окна от Жана мы увидали эту Надю. На тройке в компании приехала к Жану. Вот я ему говорю: «Смотри, эта актриса недурна, брат. Вот отбей, тогда вылечишься». Он как-то глазами замигал и говорит:
«Да, хороша, но как отобьешь?» — «Дурак ты, — говорю, — почти каждую отбить можно». — «Да как, как познакомиться-то?» — «Да, — говорю ему, — у тебя купонов в кармане сколько, разноцветные они». — «Да, — говорит, — вот купоны разные». Он купоны-то вынул и бросил на стол. «Это, — говорит, — Петр Кузьмич у меня все режет». — «Постой, — говорю я, — мы сейчас гуммиарабик спросим, и я из них ленты наклею». Ну, наклеили мы ленты. Я ему все на котелок пристроил. Позвали цимбалиста, и я ему говорю: «Я ее тихонько через метрдотеля вызову, а ты котелок надень и будешь вроде как какой-то южный американец, весь в лентах до полу. Как я с ней войду, ты плясать начинай». Ну, я и вызвал ее из кабинета; она там кой с кем, со своей компанией сидела. Она как вошла к нам в кабинет — удивилась. А он танцует и поет:
Олл райт, олл райт!
Ушла она и спрашивает: «Кто это он, весь в купонах? Кто это?» А я говорю ей: «Он — он русский американец. Мы вас круглый месяц с ним ищем. Больше я вам ничего не скажу». И не надо было! Лентами этими всю ее обвили. За цветами ночью к Ноеву посылали. Так из ресторана чуть свет выходили, а лестницу и дорогу до подъезда, в тройку садиться, метрдотели цветами усыпали. Я моему приятелю сказал: «Ты к ней сразу не приставай и молчи». Она ему письмо. Он ответ в стихах. Подбирали подходящее:
Вас стоит только раз увидеть,
Чтобы убедиться и решить,
Что вас возможно ненавидеть,
Но невозможно не любить!
Это все решило. Написала любовное письмо, что «я только и думаю о вас». Ну вот и вылечился. Но немножко странновато. Боится всех — как бы не отбили. Меня тоже — дурковат малость. Мне-то что, какая корысть? Я ведь ему как человеку помог. Но дурак! Слюни распустил. Я ему больше не нужен. Ошибается. Надоест. Я ее знаю, через год его бросит — опять ко мне придет, — засмеялся артист, — опять лечить придется.
Блестят магазины Кузнецкого Моста. В витрине Фаберже сверкают драгоценные камни, кольца, ожерелья, жемчуга, бриллианты.
— Не люблю я этих бриллиантовых колец, — говорит артист, — мне их много на бенефисах подносили, мужчины колец не носят, — как-то, знаешь, не идет, а женщина когда видит на руке у тебя бриллиант, то как-то волнуется и начинает говорить не то. Без бриллианта лучше! Искренней.
— Конечно, — подтвердил другой артист, — они бриллиантов не могут видеть равнодушно. Я, помню, молод был, и романчик у меня завернулся. Влюблен был. У меня — ни шиша, у нее — тоже. И все ничего было, хорошо. Гуляя с ней, также вот увидели магазин. Она видит бриллианты, ожерелья. Смотрю, глаза у нее загорелись восторгом. Я ей говорю: «Ну что это, стеклышки, блестят, и только. Что в них? Это интересно дикарям; себе в уши серьги вдевают с бриллиантами. И у нас тоже. Это дикарство». — «Это красиво, — сказала она мне сухо, — я бы с удовольствием носила серьги. Вы, пожалуй, скажете, что надеть вот это жемчужное ожерелье тоже дикарство. По-вашему, пожалуй, и шляпа хорошая для женщины тоже дикарство? Вы, — говорит, — что-то заврались. Не можете мне купить бриллианта, оттого и говорите, это стеклышки ничтожные, в дурах меня держать хотите». — «Позволь, — говорю, — что ты. Эти безделушки могут только утешить именно дуру. В Индии там себе на чалму мужчины нацепляют бриллианты, а женщины голые ходят». — «Довольно, милый мой, — сказала она. — Я вижу давно, что вы хотите, чтобы я голая ходила». Повернулась и ушла. Вот ведь что. Встретил ее, она со мной не здоровается, а приятель мне сказал, который видел ее, что она про меня говорит, что дурака такого, как я, никогда не видала.
— Ага, — сказал другой, — ты маху дал. Никогда не говори женщине, когда она видит на другой бриллианты, что это бессмысленные украшения. Скажешь — ты пропал. Говори, что это прекрасно, вот разбогатею и тебе куплю.
— Ну что ты говоришь, — замечает приятель артиста. — Это какое-то низменное наслаждение блеска, мишуры. Я понимаю, хорошая картина, книга, наконец — игра артиста, музыка, пение, театр.
— Да, да, толкуй, — говорит первый, — а посмотри-ка, сколько времени она перед зеркалом себя украшает. Как она завидует той, у которой бриллианты. Она может с тобой и согласиться, но в душе будет думать так же, как и та, которая от тебя ушла. Знаешь ли, она была более искренней, чем другие.
— Ну нет, я с тобой не согласен. Если женщина любит, то она не будет говорить такого вздора. Прости, ты, кажется, не знаешь настоящих женщин.
В кафе «Трамблэ» сидят все артисты, пьют кофе с ватрушками и шоколад с бисквитом.
— Это был дикий успех, — говорит один.
— Я, брат, на верхнем до филировал!
— Постой, у тебя-то верхнего до и вообще нет.
— То есть как нет?! Да ты что? У меня ми есть!
— Полно врать, Таманьо! Рубини!
Маленького роста тенор обиделся.
— А вы слышали меня в «Миньоне»? Хотя все равно, вы не слышите, потому и детонируете.
— Это я-то детонирую? Пускай вон скажут все. Вот маэстро.
— Ну что ссориться, спорить? — говорит маэстро-чех, — кто детонирует, у кого верхнее ми! Все мне это уже давно известно. Здесь, в Охотном ряду, у вас в Москве, чего только нет: поросенок, барашки, утки, гуси, куропатки, пулярки, индюшки, тетерки, цесарки и потом эти рыбы разные! Вот оркестр какой! У меня руки дергаются дирижировать. Все просят: скушай меня, съешь меня! Я сегодня гуся купил. У нас, в Чехии, гусь — первое блюдо. Приходите ко мне гуся есть. Как хорошо живет Россия! Зачем ссориться, спорить, надо сказать спасибо!
Мороз
Сегодня мороз. Рано утром я увидел в окно, что сад мой весь покрыт узорами инея. Все ветки орешника, берез, елок были покрыты пухлым белым нарядом.
Точно неведомый волшебник нарядил сад. Это было восхитительно, я не мог оторвать глаз от этого чуда природы.
Сороки, садясь на ветки берез, отряхали их и трещали, радостно поднимая хвосты, в тишине утра.
Какая волшебная красота! Странно… Избы, сараи и мой дом будто оделись в заячий мех. И мой ручной заяц, тоже побелевший в одну ночь, с радостью прыгал по первому снегу.
Тетушка Афросинья в желтом платке с узорами, Феоктист в тулупе с красным кушаком, дедушка-сторож, приятели мои, охотники — Павел Александрович, доктор Иван Иванович, Караулов, — елки, березы — все как-то было похоже на забавные игрушки, которые показывает фокусник…
Мы идем по саду к речке. В темной воде опрокинут соседний берег. В белом саване, задумчив, огромный Феклин бор.
— Смотрите-ка, — говорит Василий Сергеевич, — баки-то у Ивана Ивановича побелели.
Брови, усы у приятелей покрылись инеем; лица изменились.
— Вот пороша — что надо! — сказал охотник Герасим. — Пойдемте по бугорку — видать будет. Эвона следы, глядите, лисица прошла. В кустах держится. К деревне норовит. Хитрая. Куру украсть охота. Воровка.
У самого берега речки, где песчаный бугорок, остановился Герасим и смотрел на маленькие, как бы птичьи, следы.
— Чего это? — спросил Караулов.
— Редкостно, — ответил Герасим, — мышка белая, горностай. Летом не увидишь. Два рубля шкурка стоит. К Ивашову озеру есть, у Вепря тоже, а здесь не видано было. В глухих местах держатся.
Проходя по берегу реки, мы дошли до мельницы Ремжи. Весело шумели колеса, брызгая светлой водой. На фоне огромного елового леса маленькая мельница с помольцами и крестьянскими лошадьми радовала глаз.
На мосту Мельниковы собаки с лаем прибежали к нам; весело прыгали и виляли хвостами. У мельника в избе было тепло. Большой самовар стоял на столе. Сидели помольцы.
Мельник, приветливо встретив нас, сказал:
— Герасим, вечор вверху боле восьми лосей прошло. Вот тута прямо, в руках. В горку. Я прямо притулился, около прошли. Эх, и здоровы! Думаю, батюшки, увидят — на рога бы не взяли. Вам бы быть. Лосины бы на всю зиму насолили.
— Да-с. Хорошо-с. Рядом лоси, — говорил Павел Александрович, смотря на меня, — а вы только прохлаждаетесь. Обеды, ужины, чаепитие, Герасим тоже. А охота рядом!
— Да нешто, Пал Лисандрыч, узнаешь, где ход их и кады? Зря глаза пучить. Кому ведомо? Вот надысь говорил Захар-угольщик — медведина под Любилками пудов на двадцать прошел, вот рядом. А правду ли сказал?
— Кажинную осень, — сказал мельник, — этот самый ведмедь здесь проходит, это верно. Я след видал. К старому Спасу, на Вепрь, держится след. Там, знать, заляжет на зиму в берлогу. Вепревские говорили: знать, любит слухать колокол спасский, по нем время зимнее коротает. До весны счет держит. Видали его. Эх, велик. Вреда от его нет, тоже живот не обижает. Это не Миколка Кольцов, что у Спаса в алтаре хрест золотой уворовал. Зверь с понятием.
— Чего еще! — сказал помолец. — Он в котелке хотел хрест сплавить, а его огонь не берет. Настька, полюбовница его, в Переславль пошла и начальству сказала. А Кольцов видит — хрест не плавится, спутался да назад, в Вепрь, к Спасу: опять ночью залез, на алтарь и положил да домой. К нему начальство, обыск. Где хрест? Нет хреста. Миколка говорит: знать не знаю, ведать не ведаю. Начальство к Спасу. К попу. Поп говорит: «Три дня крест пропадал, а на четвертый на престоле лежит и сияет более прежняго…» А Колька с перепугу сбежал после того, и посейчас нету…
Возвращаемся с мельницы домой.
Подходя к крыльцу, увидели деда, сторожа дома моего. Он, здороваясь, сказал:
— Вот ведь ушли, а поглядите-ка — у помойки за сараем чтó наслежено — волки были. В ночь приходили.
Все пошли к сараю смотреть следы.
— Верно, — сказал Герасим, — следы волчьи, пара была, вот ведь что. Опять те же ходят.
— Это что ж такое? — удивился Павел Александрович. — Сегодня с вечера садимся на чердак и оттуда их жиганем.