То, чего не было — страница 76 из 83

– Ведь вы понимаете, что я не могу нарушить закон?

Я понимала, но тем не менее чувствовала себя в положении мыши, захваченной мышеловкой. Закон и жизнь! Какие два жестокие контраста! Жизнь говорила мне, что сын мой заперт, окружен штыками, враждебными лицами, что ждет меня, что для него мучительны часы ожидания… а закон холодно говорит: «нельзя!» – и не было никакой возможности сломить его.

– Привезите разрешение прокурора, и я дам пропуск! – вежливо предложил мне г. Шемякин. Я поспешила к военному прокурору. Ехала я к нему на основании заявления следователя, что дело им передано военному прокурору вчера вечером.

Военный прокурор Волков тоже меня не заставил ждать и почти немедленно принял меня. С глубоким волнением вошла я к нему. Приходилось говорить с человеком, вся задача которого в данную минуту состояла лишь в том, чтобы осудить моего сына и предать его смерти!.. Ведь он будет доказывать судьям только одно, что сына моего надо лишить жизни, что это необходимо для общего блага, чуть ли не для спасения родины от смут и крамолы! Отнять у меня навсегда сына составляло весь смысл его присутствия здесь, в Севастополе. Удастся – его ждет хвала, награда… Нет – его ждет порицание, и, уж конечно, этот человек сделает все, что от него зависит, чтоб это удалось…

– Господин прокурор! Я пришла просить вашего разрешения на свидание с сыном!

Нервное, бледное лицо прокурора передернулось, и холодный взгляд остановился на мне.

– К сожалению – я не вправе. Я не получил дела!

– Как? Я только что от следователя, где мне было категорически сказано, что дело передано военному прокурору.

– Может быть!.. Но передано не значит еще, что получено. Оно не у меня!..

– К кому же мне обратиться? – с отчаянием в душе спросила я.

– Не знаю, – был ответ.

– Но где же оно может быть в данную минуту, это дело?

– Быть может, у гражданского прокурора, наблюдавшего за следствием. Пока же оно не у меня, я разрешения дать не могу.

Он поклонился и ушел. Оставалось одно – уйти. Я отправилась к гражданскому прокурору. На счастье, г. Кенигсен сам отворил мне и пригласил войти. Прокурор Кенигсен не выглядел чиновником – педантом. Его первые слова были просты и произнесены не без участия:

– Видели вчера сына? Мне говорил следователь.

– Я именно по этому делу, г. прокурор. Мне обещано следователем свидание с сыном, а между тем он уехал. Прошу вас разрешить мне это свидание!

Лицо прокурора вытянулось.

– Не могу.

– Почему? – спросила я.

– Потому что дело не за мной. Оно за военным прокурором, и свидание зависит от него.

– Но, господин прокурор, – с отчаянием возразила я, – эти чиновничьи проволочки похожи на издевательство. Следователь уехал, начальник штаба без разрешения пропуска не дает. Военный прокурор говорит, что свидание зависит от вас. Вы говорите, что от него. Где же правда?

– Знаю одно, – сказал прокурор, – что дело отправлено к военному прокурору.

– Отправлено, но не получено им, – возразила я.

– В таком случае он получит его сегодня вечером: оно где-нибудь задержалось в передаточной инстанции. Завтра, вероятно, прокурор даст вам свидание.

– Завтра? – вне себя вскричала я. – А если бы над головой вашего сына висела смерть, вы стали бы ждать до завтра? – Я видела, что прокурор смутился. – Вы пропустили бы один из немногих остающихся ему дней? Вы могли бы спокойно ждать? – в негодовании волновалась я. – Нет, господин прокурор, не верю, не хочу верить, чтобы вы, имея в руках возможность дать мне свидание с сыном при таких обстоятельствах, чтоб вы отказали мне. Не верю!

Прокурор в раздумье смотрел в окно… Он что-то обдумывал. Потом, взглянув на м'еня, взял перо, подержал его в руке в нерешительности и сел наконец к столу.

– Присядьте, я напишу!

Я с глубокой благодарностью посмотрела на него: вот ведь и чиновник, а человек! Он приложил печать, тщательно сложил вчетверо бумагу и передал ее мне.

– Благодарю вас! – от всей души вырвалось у меня, и сердце забилось от радости: сейчас увижу сына! Он проводил меня до двери, закрыл ее за мною.

На лестнице я инстинктивно развернула бумагу. Вот что было в ней записано:

«Не имею препятствий для допущения матери политического заключенного Савинкова к свиданию с сыном. Прокурор Кенигсен». А внизу было приписано: «Дело за военным прокурором».

Итак, он давал мне ничего не значащую бумагу, так как разрешение на свидание мог дать только тот из прокуроров, за кем дело числилось. С этой оговоркой меня, конечно, к свиданию бы не допустили, и он дал мне эту бумагу, лишь бы от меня отделаться. Вся кровь бросилась мне в лицо; я вернулась к двери и сильно позвонила.

Мне отворила уже служанка.

– Барин занят и никого не принимает! – Но я ее не слушала и, отстранив ее, направилась к кабинету.

– Господин прокурор! Всему есть предел! Что же это?

Прокурор и не думал оправдываться: он стоял в смущении и смотрел вниз. Наконец он молча взял у меня назад бумагу, старательно разорвал ее и написал новую.

Не доверяя ему более, я прочла ее тут же:

«Разрешаю матери политического заключенного Савинкова свидание с сыном! Прокурор Кенигсен».

– Но, – строго сказал прокурор, – прошу вас более ко мне по этому делу не обращаться, – Я молча поклонилась и поспешила в штаб крепости.

Генерала Шемякина уже не было, меня принял его помощник, капитан Олонгрен. Швед по происхождению, изысканного обращения, он мог служить образцом того, как можно, не выходя никогда за рамки предписаний и закона, быть человечным: пропускной билет писался быстро, законные просьбы исполнялись охотно и без пререканий; реестр передачи, чтобы не было задержки, капитан просматривал сам, и от него первого я услышала слова участия к моему горю:

– Не отчаивайтесь! Даст Бог – все будет хорошо! Если правда, как вы говорите, что ваш сын в этом деле невинен, так ведь судьи это рассудят!

Не знаю, – говорил ли он искренно; но что добрые слова, сказанные в горькую минуту, приносят утешение – это я испытала на самой себе: как ни мало верила я в счастливый исход военного суда, тем не менее в душе шевельнулась надежда: «А ведь и в самом деле судьи может быть рассудят!» Такова человеческая натура, что хочется верить, хочется надеяться – и слова участия, сказанные капитаном Олонгреном, оставили хороший след в душе моей. Когда потом мне при случае пришлось говорить с генералом Шемякиным, я и в нем не нашла озлобления.

– Что такое для моего сына генерал Неплюев? – говорила я ему, – чтобы сын мой из-за него рисковал жизнью? И кто мешал моему сыну уйти, а не возвращаться в отель, раз у него были деньги и паспорт?

– Но почему он сразу не открыл свою фамилию? – спросил генерал.

– Потому что он не ожидал отсрочки дела и был уверен, что его повесят раньше, чем мы приедем. И он не хотел, чтобы мы, его родные, страдали… Он думал, что если я узнаю об этом когда-нибудь потом, через год и более, я легче перенесу эту весть.

– Что ж! – добродушно сказал генерал, – может быть и так – суд рассудит.

Это «суд рассудит» мне опять было отрадно слышать, но только на мгновение. Сейчас же опять в сердце заползало сомнение и, как червяк, точило его.

– А вы попросите сына вашего, чтобы он не писал записок арестованным, а то пришлось отнять у него перо и чернила, – добавил генерал.

Я обещала. Добродушие генерала было особенно ценно, так как из рассказов я знала, что он и сам едва не сделался жертвою взрыва, потому что находился на месте катастрофы так близко, что был обрызган кровью. И конечно, при таких условиях мог относиться к предполагаемым виновным более враждебно…

Что касается записки, о которой упомянул генерал, то дело было так: сыну моему передали записку Макарова, шестнадцатилетнего мальчика, которого он никогда раньше не знал, но которому глубоко сострадал, как товарищу по заключению. Макаров спрашивал его совета, как ему держать себя на суде? Ответ сына заключался в том, что раз Макаров пошел на такое дело, то должен умереть спокойно и мужественно. «Что касается нас, – добавлял сын, – то мы будем держаться истины – так как мы к этому делу непричастны; хотя если нас приговорят к смерти – умрем спокойно».

Таково было содержание записки, которую Макаров показал своему казенному защитнику – капитану Обаджиеву, а этот не нашел ничего лучшего, как представить записку начальству. Можно себе представить, какое впечатление произвел этот поступок защитника на обвиняемых…

Получив пропуск, я отправилась наконец в крепость. Меня мучила мысль о том, как много я потеряла времени и как сын тревожится…


На этот раз в карауле был другой офицер, выказавший необычайное рвение: он тщательно обыскал и обнюхал всю привезенную мною пищу и, сказав, что в данную минуту к сыну нельзя почему-то и надо подождать, пустился со мной в разговоры. Поговорив на тему, как неприятно военным, когда среди них, хотя бы и в виде заключенного, затесался статский, он сказал мне, указывая рукой в окно:

– Ведь вот, кажется, и крепость, и окружена со всех сторон, и караул какой, а каналья Фельдман все-таки бежал!

– Почему же каналья? – полюбопытствовала я.

– А как же? Ведь из-за него капитан будет сидеть в крепости…

Я с полной безнадежностью смотрела на говорившего…

Вообще я с любопытством присматривалась к так малознакомым мне нравам военных и к их приемам во время обысков привозимой пищи и одежды. Если в карауле бывал юный, недавно выпущенный офицер, он делал обыск конфузливо и с краской в лице, видимо стыдясь сыска. Но если дежурным был, что называется, старый служака, то он проделывал его с большим усердием и охотно: перебирал и пересматривал одну и ту же вещь по нескольку раз.

Особенно памятен мне один седоватый уже и не молодой на вид офицер. Его все возмущало: и то, что привозится белье: «вот еще нежности!» – и то, что разрешена своя пища.

– Почему ваш сын не ест казенной пищи? – сердито спрашивал он меня.