Кто-то догнал Александра Петровича, поздоровался.
— Здравствуй, — сказал Александр Петрович.
По привычке отвел в сторону свое лицо. Чтоб не пугать мальчишку.
Белка откуда-то с дерева свалилась на тропинку, вскочила на ствол ели и виновато посмотрела на Александра Петровича немигающими глазками.
Он остановился, чтобы не спугнуть ее.
Белка словно поняла, махнула благодарно хвостом и взвилась куда-то вверх.
— А вы тут были? На войне? — спросил мальчишка.
— А почему ты так думаешь? — поинтересовался Александр Петрович и обрадовался, но тут же испугался: «Сейчас скажет — по лицу».
— Не знаю… Так, вижу: идете, вспоминаете что-то…
Они шли рядом, и мальчик нет-нет да и нагибался — собирал шишки в свой школьный портфель.
— Из школы?
— Из школы.
— В пятом классе?
— Что вы, в шестом. Я и так год пропустил.
— Значит, четырнадцать?
— Пятнадцать. Шестнадцатый пошел.
— А шишки зачем?
— Да просто так…
И опять:
— Так были? В войну?
— Был.
— Я так и думал! — И у мальчишки заблестели глаза. — А у меня дед тут воевал, в партизанах. Может, знаете командира сто сорок четвертой дивизии генерала Пронина и командира девятой стрелковой дивизии генерала Белобородова?
— Лично не знаю, но слышал. Они ведь в этих местах были…
— Так вот дед мой им сведения передавал. И через них — штабу Западного фронта. По этим сведениям наши разгромили немецкий аэродром под селом Ватулино, артиллерийский склад и штаб полка в Можайске. В общем, много чего сделали! А отец у меня летчиком всю войну…
Шубейка на мальчишке, как заметил Александр Петрович, недорогая, с дешевым воротником, а шапка хорошая, только потертая от времени и страшно большая: на лоб и уши налезает. Видно, не своя, отцовская. И портфель дерматиновый, куда он только что совал шишки, незастегнутый, распухший, не новый, мятый, потрескавшийся.
Птицы лесные вспорхнули с тропки. Александр Петрович узнал только двух снегирей, а мальчишка — сразу:
— Смотрите, зеленушки, коноплянки, дрозды, снегири…
— А я думал, что все, кроме снегирей, воробьи, — пошутил Александр Петрович.
— Нет, воробьи ближе к жилью тянутся, их в лесу не встретишь, — сказал он. — А вы знаете мину-сюрприз? — вновь перескочил он с птиц на войну. — Ну, в коробочке «Казбека», в папиросной?
— Слышал, — сказал Александр Петрович. — Ходили наши разведчики с такими по тылам немцев.
— А вот дед мой, я сказал вам о нем, однажды такую мину подсунул прямо в кабинет начальника гестапо района. Правда, сам начальник не взорвался, а офицеров их много погибло…
«Вот почему он тут ходит, — подумал Александр Петрович. — Славно! Традиции отцов и даже дедов, как говорят, и все они в нем есть…»
В городе такие ребята выглядят куда старше. И не по одежде. Признаться, Александр Петрович и побаивался их порой, вернее, избегал, поскольку не знал, как с ними держаться, о чем говорить. Они чаще спрашивают, и сами отвечают на все…
Этот — не такой и потому особенно был приятен ему. Наивный, с пухлыми губами и моргающими глазами и какой-то чистый…
А ему пятнадцать. Шестнадцатый пошел.
Небо — белесое с голубинкой. Оно и в лесу видится. Там, где лес, только над головой голубое. А на спуске к ручью и прямо на берегу его, на поляне, уже куда больше неба, оно — разное. Прямо над тобой — голубое, иссиня-голубое. А дальше бледнеет, бледнеет и постепенно становится уже не голубым, не белесым, а молочным. И еще дальше, с лесной поляны, как видит глаз, небо меняется: там, со стороны солнца и на фоне леса, оно светлее молока, но стоит повернуть голову, и опять белый цвет начинает голубеть и почти незаметно, осторожно возвращается к прежнему цвету неба, которое ты видел над собой.
— На небо смотрите? — спрашивает мальчишка и тут же добавляет: — Я тоже люблю. А больше всего — лес. Этот!
— И я, — признается Александр Петрович.
Ветка сухих дубовых листьев повисла на голой осине, прилипла к ней и сейчас, запорошенная снегом, похожа на сказочные грибы. В сарае у домика лесника вяло кудахчут куры. У них там какие-то свои переживания. Другие куры — не белые на фоне снега, а какие-то желтоватые — вместе с петухом прижались у стен сарая, прямо на снегу. Поднимают, нахохлившись, то одну ногу, то другую. Петух повелительно, но устало посматривает на них и сам чистит перышки, старается спрятать голову под рыжевато-грязное свое крыло.
Но вот Александр Петрович и мальчишка минуют сарай, и петух выходит за ними на тропку.
— Ку-к-ка-р-реку! — кричит он им вслед.
Александр Петрович оборачивается:
— Здравствуй, петух!
— Ку-к-ка-р-реку! — опять повторяет петух.
Кажется, он совсем разошелся. Они уже отошли от сарая, а за спинами их все слышится это «ку-к-ка-р-реку» и нежданно возбужденное кудахтанье кур.
Видно, они все — и там, у сарая, и в сарае — ждут весны. Лишь сигнал подай.
Копна сена под навесом, что чуть дальше от хозяйства лесника, тоже напоминает о весне и о лете. Копна тает, как и снег, сена осталось уже совсем чуть-чуть (хватит ли леснику для его коровы до первого весеннего выпаса?), по и эти остатки копны пахнут уже весной и летом, пахнут дурманяще.
Чем дальше в лес, тем больше причудливых зимних чудес. И не одни уже белые куропатки, песцы и пучки ваты на голых стволах и на лапах елей, а и удивительные фигуры из снега, которые никогда не слепит нарочно ни один мальчик. Дед Мороз, лежащий на боку, — он подложил под голову с мохнатой шапкой руку и лежит себе спокойно, отдыхает после трудных декабрьских дней и январской вьюги, и, верно, снятся ему хорошие сны. И Снегурочка, выросшая на срубленном пне березы, рядом с сосной, — тонкая, обмытая ветрами. И белые медведи, и тюлени, и пингвины, и что-то похожее на причудливые города из сахара и крема…
А рядом сломанный ствол березы, и на нем белые охапки в окружении сухих стеблей крапивы, и все это в снегу, занесенное, похоже на Гулливера в стране лилипутов. Развалился Гулливер на поникшем стволе березы, а вокруг него мельтешат маленькие существа — крапивные человечки, лилипуты. Внизу, под стволом, настоящая пещера — полметра глубиной и вышиной. Но — увы! — ее уже освоили местные псы, бегающие по тропинке. Конечно, освоили по своим делам…
И еще такие же пещеры, норы и норки. У молодых елочек — их много в лесу. У поленниц дров. У кустарников. Возле чудом сохранившихся с осени лесных сорняков — трав всяких и палок, торчащих между деревьями. Снег завалил их — каждое по-разному, ветер продул, и вот вам — тысяча и одна ночь, сказка Берендея!
И вновь ели и сосны.
Под елями — меньше снега. Почти круглые провалы в снегу, ложбинки, усыпанные хвоей, ветками и просто зелеными иголками. И шишки там лежат, какие шишки! Но туда через снег не проберешься…
Ничего, есть шишки на тропке.
Александр Петрович поднимает подряд три шишки. Все тяжелые, замороженные, в снегу.
— Вы тоже интересуетесь? — спрашивает мальчишка и советует: — Вы их домой принесите… Они оттаивать начнут, и трещать, и пахнуть по-особому. Дома лесом пахнет. И знаете, чешуйки у них будут раскрываться — одна за одной, одна за одной, — и оттуда семечки выпадать…
— А я думал, ты для самовара собираешь шишки, — вырвалось у Александра Петровича.
Спутник его вроде даже обиделся:
— Самовара у нас и нет совсем. У нас — газ!
И, чуть помолчав, добавил:
— Хорошо, просто. Они как ежики становятся. А семена я собираю в коробочку. Потом в лес выбрасываю. Пусть растут. Лес, он же расти должен!..
Лес, он должен расти, и Александр Петрович понимает это сейчас. Как понимает и все то, что видит, приезжая сюда вот уже много-много лет. Чем дальше от него война, тем чаще его тянет сюда.
А тогда, в сорок первом, он, кажется, ничего не видел. Кроме того, как немцы бьют этот лес — из орудий, из минометов, давят его, взрывают танками и бомбами.
Верно, молодой был, глупый. Не видел ни сосен, ни елей, ни берез в красоте их, а только практически: там, за этой сосной, он скрылся; оттуда, из-за этой ели, в них стреляли; там, под этой березой, погиб… погибла. Много тогда погибло, и он помнит живыми многих, но больше всех почему-то ее — Октябрину… Ее, Октябрину Назарову.
Как раз вот тут, где сейчас сломанная береза, где этот Гулливер со своими лилипутами, где пещера, куда заглядывают бездомные собаки. Тогда здесь много было сломанных берез и разбитых в щепу елей, и все же это тут… Тут или чуть рядом, но он не может обмануться. И давно, когда впервые после войны он приехал сюда, он нашел это место. И во все следующие приезды проверял: оно! И теперь точно знает: здесь…
Слишком много примет и слишком много воспоминаний. А воспоминания, пока не дошло дело до старости, редко обманывают. Впрочем, какая старость: пятьдесят шесть…
Домик лесника и тогда был домик лесника. И сарай, где сейчас кудахчут куры, был. И копна сена под навесом. И само сено, наверно, пахло так же, как ныне. Кур не было. И домика в нынешнем виде, и сарая.
Александр Петрович помнит развалины и пепелища прежнего сарая и прежнего домика. Они занимали тут оборону.
Люди удивительно крепко приживаются к месту и после беды остаются на своем, прижитом куске земли. Новый домик лесника стоит там же, ни на метр влево, ни на метр вправо. И сарай сооружен на месте прежнего. Лучше, не так, как было до войны, а на том же месте и домик стоит, и сарай.
Здесь помкомроты Шестаков проводил политбеседу перед боем.
— Враг рвется к Москве. Немецкая группа армий «Центр» прет на нас. Точнее, четвертая немецкая танковая группа. Гитлер дал ей особое указание: взять столицу во что бы то ни стало! Все это у них, у фрицев, называется — операция «Тайфун». Не скрываю, товарищи, танков у немцев в два раза больше, орудий — почти в два, самолетов — в два с половиной, живой силы — в полтора раза. Вот и давайте думать, что делать. Бежать, Москву сдавать или стоять насмерть? Неужели не выдюжим? Мы-то, русские? Думаю, выдюжим, товарищи, и не пустим немца в Москву! Только что мне сказали в штабе батальона, что мы теперь входим в состав новой Пятой армии и командующий ее, генерал Лелюшенко, получил лично от товарища Сталина указание — не пускать немца в Москву. Так станем насмерть, товарищи! На нас смотрит и надеется вся страна наша, Москва и лично товарищ Сталин…»