Евгений Сергеевич шел и думал, шел по лесу и мучительно думал. Пожалуй, так сложно не было ему никогда. Когда сдавал работу, связанную с новым в космосе — не думал так. Когда сдавал свою заветную книгу — так не думал.
И вот он понял. Лес — это собрание деревьев. Все частности разных порядков собираются в одну. Частности — деревья. Частности — сосны, осины, ветлы, ели, лиственницы, дубы, клены, вербы, березы, ясени, даже рябины, которых он прежде не видел, и бузина. Они собираются в одно — лес. И, покрытые инеем, каждое в отдельности, они складывают себя в общую красоту и необычность.
Но ведь есть что-то еще в этом инее? Есть! Но что? И где? В Москве? Да, в Москве по морозам и оттепели покрываются инеем стены домов, и станции метро, и на Красной площади стены башни Кремля…
По оттепели. По морозам.
И лес стоял в инее в морозы и в оттепель. Как вчера, позавчера и сегодня. Лес, сложенный из деревьев, лес, сложенный из сосен, осин, ветел, елей, лиственниц, дубов, кленов, верб, берез, ясеней, рябин, бузины. Верно, каждое дерево сохраняет тепло и покрывается инеем при морозе. Каждое — оно хранит это тепло с весны и лета, с детства и юности, хранит вечно, как память, и потому в суровую пору холодов оно живо и становится еще более красивым. И камни домов, и башни стен Кремля по-своему сохраняют тепло давних месяцев и лет, пусть не так, как живые деревья, но как живая история. А когда приходит тепло воздуха, они, уже охлажденные, опять реагируют на него…
И Евгений Сергеевич вспомнил. Вспомнил сначала частность: в прошлом году среди кучи поздравительных телеграмм, которые он получил в связи с присвоением звания Героя Социалистического Труда, среди телеграмм правительственных, служебных, дружеских, была та непонятная, которую они попытались разгадать с женой, но так и не разгадали: «Рада, что вы живы. Значит, надо было вас спасать. Ваша Кожевникова».
Сейчас вспомнил главное. Октябрь. Сорок первый год. Немцы рядом. Говорили, танковый клин Гудериана. Химки тоже были рядом. Да что там рядом? Напротив, за водохранилищем, — Химкинский речной вокзал. И бой. И потом тишина. И он ждал, что сейчас подойдут немцы, и тогда — конец, потому что ничего нельзя было понять. Рядом горели танки — наши и немецкие, и лежали люди — наши и немцы. Кто-то стонал и утихал, и только он не в силах был что-либо сказать. Потом он провалился куда-то, а очнулся, когда услышал голоса, наши:
— Это ж для похоронной команды…
— А если живые есть?..
— Какие тут живые? Через столько часов…
— А если…
Он опять провалился в пропасть, а когда его растрясли, увидел женщину не женщину, девчонку не девчонку — в туго завязанной ушанке и с удивительными бровями и ресницами в инее, белыми, как у Деда Мороза, бровями и ресницами в инее, как у Снегурочки, — которая что-то делала с ним, а говорила с другими:
— Ну что? Вот вам и фрицы! А свои… Давайте быстрехонько, что стоите!
Потом он вновь забылся и ничего не помнил, а когда открыл глаза, увидел ее же, с бровями и ресницами в инее, и понял, что это она спасает его.
— А как вас? — спросил он.
— Что как? — переспросила она.
— Величать? — почти шутливо переспросил он.
— Капой величать, — ответила она резко. — А по фамилии — Кожевникова. А вас?
— Он был безымянным героем, — сострил он.
— Мне не до этого, — бросила она. — Документы надо оформить для госпиталя, понимаете? — И выругалась, почти по-мужски.
Он назвал себя со всеми данными. От испуга и счастья назвал. И еще потому, что узнал: Гудериана отбили, клип ликвидировали. Химки остались Химками.
Уже на подводе, обычной деревенской подводе, на которой лежало впритык трое их, отправляемых в госпиталь, он слышал ее разговор с возницей:
— Говоришь им, а они хоть бы что! Именно среди убитых и надо искать. Вот нашли же! А они — похоронная команда!
Евгений Сергеевич, вспомнив об этом, был обескуражен. Прошлое, забытое и вновь открытое сейчас, оказалось сильнее настоящего. И только лес стоял вокруг, заиндевелый лес, состоящий из деревьев, которое каждое по себе сохраняет тепло.
А он…
Она, спасшая его, разыскала, через двадцать пять лет разыскала его и поздравила с наградой. «А нужно было мне ее разыскать, давно разыскать, — подумал он. — Надо сейчас».
Вечером Евгений Сергеевич неожиданно собрал вещи.
Он шел лесом, мимо деревьев, сохраняющих тепло и покрытых инеем, как брови и ресницы, те брови и ресницы военфельдшера Капы Кожевниковой тех военных лет, — шел на большую дорогу, к автобусной остановке. Пусть отпуск не кончился, осталось двенадцать дней, но он проведет эти дни дома, в Москве. Так надо. И он найдет ее.
ГОСТИНИЦА
Гостиница как гостиница. Сейчас всюду строят такие: светлые стеклянные коробки в девять, двенадцать, четырнадцать и больше этажей. Отличные номера. Шикарные холлы. Телевизоры, холодильники новейших марок. Скоростные лифты. Нажмешь кнопку — и летишь вверх. Как космонавт в кабине корабля!
Я — наверху. У меня — балкон.
И я кормлю птиц. Не за этим, конечно, приехал сюда, но птиц люблю с детства. Даже когда в армии служил, в запасном полку, кормил. И на фронте, если доводилось.
В пору завтрака, обеда и ужина, если я в гостинице, не стесняюсь прихватить кусок хлеба, а то и колбасы, что сам не съел. А потом раскрошить это на балконе и смотреть…
У меня — птицы любопытные. Воробьи и синицы. Но ни один воробей не похож ни на одну синицу. Ни одна синица не похожа ни на одного воробья. И самое странное: ну, воробьи — воробьи, синицы — синицы, но оказывается, что и между собой они не похожи. Я уже знаю разных воробьев и разных синиц. Из синиц, самых приятных моему сердцу, я выделяю синичек. Может быть, и нет такого понятия, но синичка для меня ближе, чем просто синица.
А проверяется все очень просто, по-человечески, на деле.
Забыл или не успел посыпать корм, одни птицы в окно долбят:
— Давай, мол, давай!
Другие — в сторонке, только смотрят на меня:
— Дашь или не дашь?
А тут еще и борьба между ними, и включаются в эту борьбу не только они, по характеру различные, а и другие птицы — голуби, галки, вороны, чайки, пугающие всех…
Тук-тук-тук!
Синичка робко — тук-тук — стучит в окно.
«Что ж ты, дескать, вчера и позавчера меня кормил, а сегодня забыл? Или эти самые воробьи все съели? Тогда извини, пожалуйста! Ты не знаешь, какие они нахалы, а уж я-то, поверь, знаю. Второй год живу с людьми».
Эта синичка славная. Моя приятельница. И хорошо, что рядом с ней на балконе сейчас никого.
Но у меня нет хлеба.
Есть конфеты. Последние, что вчера гости не съели.
Я открываю окно, шуршу бумажкой и разламываю руками конфету, как могу мельче:
— Подожди, подожди, сейчас. Не сердись, что более вкусного нет.
Синичка сидит на краю балкона, но в отдалении от моего окна и я понимаю ее: «А мало ли что! Вдруг этот дядя, как тот воробей. Чуть ли не в любви признавался, а когда еду увидел, отпихнул, клюнул, да так больно…»
Я это видел. Конечно, синичке сейчас бы кусочек колбаски с жирком! Но есть только конфеты.
Синичка от волнения чистит перышки — желтые, белые — и даже черную головку и смотрит бусельными глазами то на меня, то по сторонам.
Дешевая конфета разломлена, рассыпана:
— Ну, давай!
Окно я закрываю, чтобы не смутить синичку, и она, озираясь, бросается и начинает клевать.
А у меня тут — сомнение. Смотрю на нее, и она не пугается, видя меня рядом, из-за окна, но вроде не та это синичка, которую я кормил вчера…
Вчера на балконе моем было действо, целое представление, которое, пожалуй, редко увидишь.
Рано проснулся, рано зажег свет в своей комнате и, не зная, что делать до завтрака, а завтракать раньше восьми не пойдешь, стал бродить из угла в угол.
Чуть-чуть светало. По осени так и должно быть. Темнеет теперь рано, а светлеет поздно.
Старый московский водохлеб, я взял термос с чаем, потом вспомнил, что есть у меня колбаса и хлеб, перекусил, и тут начался рассвет. Выбралось солнце из-за облаков и осветило окно, и появились птицы — сначала воробьи, а потом милые моему сердцу синицы.
Я положил им все, что мог: и хлебные крошки, и мелко разрезанные кусочки колбасы, — и где-то минут через десять началось представление.
На балкон слетелись синицы разные, воробьи разные, один голубь и одна сорока. Все были очень осторожны, в ожидании завтрака, пока не двигались, но стоило одной из птиц чуть шевельнуться, как все другие бросались на нее. То такой птицей была глупая синица, то воробей, то голубь, а то даже сорока. Еда была рядом, и борьба шла вокруг еды, но, и взлетая после очередной перепалки, птицы возвращались, садились на край балкона, в отдалении друг от друга, смотрели внимательно по сторонам, но к еде не бросались. И вели себя если не враждебно, то как-то недружелюбно. Правда, когда рядом проносились галки, вороны и чайки, все единодушно взлетали вверх и покидали балкон, но потом тотчас же возвращались. И опять сидели на краешке балкона, и смотрели на еду, и реже на меня…
Наконец бросились. И началась свалка. Воробьи били синиц, и синицы удирали. Воробьи били своих, и слабые улетали. Голубь попробовал нырнуть в кучу и схватить хлебную крошку, но воробьи спугнули его, и он вяло взлетел на край балкона. Только тут я понял, что у него подбита нога, значит, и раньше его кто-то обидел. Голубь сидел нахохлившись и равнодушно смотрел на происходящее. И когда рядом с ним сел толстый объевшийся воробей и стал икать и пищать, прося о помощи, голубь спокойно взирал на него, хотя про себя, конечно, думал: «Ну плохо, так выпей воды. Вот она висит каплями на краю балкона. Ты же пил, когда не объедался. А сейчас забыл или лень одолела?..»
Голубь был обижен, и, признаюсь, мне было жалко его.
Другие воробьи и другие синицы продолжали борьбу под солнцем. А солнце в это время уже взошло. И оно было прекрасно!