— Я просто думал… У тебя что-то случилось?..
Лида увидела круглое лицо его, и нос — курносый, пухлый, смешной нос с каплей на кончике, и опять — длинную шею, вылезающую из-под мокрого ворота пиджака. А на щеке — родинку, большую, круглую, как вишневая косточка, родинку. И глаза — кажется, очень хорошие, чуть грустные и мокрые глаза.
— Я маму жду, — сказала она. — Вдруг чего-то испугалась, что ни мама сейчас не вернется, ни папа. Он далеко у нас, там, где идет война… Мы с мамой очень беспокоимся за него! Понимаешь?
— Ты — счастливая! — вдруг вырвалось у мальчишки. — В самом деле счастливая!
Сейчас он даже ей, Лиде, показался совсем ребенком. Маленьким, забавным ребенком! И губы у него надулись по-ребячьи, и щеки покраснели, и уши оттопырились — может, от дождя?
— Почему?
— Потому, что отец у тебя и мать! И о них можно беспокоиться…
Она опять не знала, что говорить. Хлопнула дверь, но это была не мать. Еще раз хлопнула — и опять не она.
— А почему ты так говоришь? Ты иди, иди сюда ближе, а то там дождь…
Он подошел ближе. И ничего не сказал. Только хлюпнул носом.
— У тебя платка нет? — некстати спросила она.
— Почему нет? Есть! — Он достал платок и, кажется назло ей, громко высморкался. Повторил: — А ты правда счастливая!
Кажется, она догадалась.
— У тебя что? Нет родителей? — Испугалась, сказав это: — А где же ты живешь?
— Мы в Киеве сейчас живем, в детском доме, — сказал он. — Там у нас очень хорошо. А ты знаешь Киев?
— Нет… не знаю…
— Приезжай, правда, приезжай, увидишь! Киев тебе обязательно понравится! — пообещал он. — А до этого я в Караганде жил, и в Оренбурге, и в Иркутске, и в Хабаровске, и на Камчатке, когда мать была жива…
— А отец? — не выдержала она. — Папа?
— Папу я не знаю, никогда не знал, — сказал он. — Мама ведь цыганка у меня была, и я — цыган… Вот и бродили мы, где только не были. А когда мама умерла, я в детский дом определился. Сам! Чтоб не бродяжничать!.. Надоело как-то… Правда, первый раз удрал. На Кубу хотел попасть или во Вьетнам. Но не получилось. Вернулся. У нас в детском доме в общем-то хорошо! Жить можно!
Дождь лил, лил, лил. Хлестал по асфальту. По фонарям хлестал. И по ступеням перед подъездом.
— А плакать не надо, — вновь сказал он. — Ты счастливая! И я… — Он смутился, чуть помолчал. — Я очень рад, что увидел тебя… Правда, приезжай в Киев… Я тебе все покажу! Я ведь там уже восемь с половиной месяцев — весь город знаю!
— А здесь? — спросила она.
— Мы с экскурсией здесь. Татьяна Григорьевна мне поручение дала, шариковые ручки купить, а их нет, как назло. Во всех магазинах был. А сейчас мне уже бежать надо. Поезд у нас сегодня. Ждут меня. «Синяя стрела», слышала? Ночь проспал, а утром — в Киеве!.. Ну, я побегу… Ладно? Только ты… Приезжай, правда, приезжай! А-а?
Интересно, что же все-таки это такое?
В школе Лида встречала девчонок, влюблявшихся в мальчишек. Знала мальчишек, тайно любивших кого-то. Чаще слышала просто разговоры: «Ой, девочки, он мне так нравится!» И просто вздохи. Другие девчонки, неприбранные, растрепанные, уже подкрашивающиеся и пудрящиеся, рассуждали проще: «Любовь, девочки, это же только в книгах! В наш модерный век любовь — желание! Вот вчера я с Вадькой из «почтового ящика» целовалась. А сегодня, захочу, еще с кем… Надо брать от жизни красивое!»
О любви в школе были и диспуты. Но скучные. Может, потому, что сама Лида еще никогда никого не любила. Ей нравился кто-то, и только. Один раз этот «кто-то» был ее одноклассник, но он оказался выскочкой и дураком, и она уже не могла видеть его без раздражения. Другой раз «кто-то» был артист кино, и она пять раз смотрела фильм с ним в главной роли, а потом все прошло — и фильм и сам артист. Любят, наверно, не так, думала она. Сначала думала, что любят красивых. Потом думала, что любят умных. Сейчас подумала о другом…
Вот мать ее и отец. Она никогда не видела ничего — ни поцелуев, ни громких слов, ни ласк, — но сейчас она понимала, как они любят друг друга. Ведь заботиться друг о друге — это тоже любовь. И уважать друг друга, считаться друг с другом — любовь. И помогать — тоже любовь…
И, наверно, когда мать отправляла отца туда, где он сейчас, она действительно очень сердилась на него. Лида помнит это. Но отец настоял на своем, и мать сдалась… И стала любить его еще больше! Ведь она сама поступила бы так…
А могла бы она, Лида, так? Если была бы на месте отца, могла бы? Если была бы на месте матери, могла бы?
Она не знала. Хотелось думать: «Могла бы…»
Вспомнился массивный подъезд дома, дождь, и мальчишка, вымокший до нитки, и его слова: «А ты правда счастливая!»
Смешной! Мальчишка совсем, а как у него все трудно и не так, как у нее и у всех. Какая-то «Синяя стрела» увезла его в Киев. Странно!..
На даче было сыро и дождливо по-прежнему. Словно они и не уезжали отсюда на несколько часов.
Еще пуще — в березовой роще, и в сосновом бору вдоль дороги на станцию, и даже на их участке — росли грибы.
Еще ниже опускали к земле свои лапы ели и сосны.
Еще гуще росла крапива и тянулись к невидимому небу сорняки.
И бузина, и молодая рябинка намокшей листвой прижимались ближе к земле. Малина отошла, рано в этом году отошла, и клубника отошла на участке соседа. Он жаловался на худое лето.
А вот два дубка крепились. Они вымахали за эти несколько месяцев вровень с крапивой, блестели мокрыми крепкими листьями и словно не ждали приближающейся осени.
Ближе к концу августа дожди преобразились. И небо, доселе безнадежно серое, преобразилось. То оно солнышком проглянет, то бледной голубинкой, то летучим облаком.
Дожди шли, но без прежней устойчивой занудности, вперемежку с просветами в небе: то сильные ливни, то тихие, чуть накрапывающие, то мелкие, как из топкого сита, с солнцем.
И птиц не поубавилось к концу августа. Пожалуй, еще больше появилось галок, ворон, которые несусветно галдели по вечерам вокруг гнезд. А на мокром рыже-желтом жнивье и под дождем важно ходили иссиня-черные грачи. И кружились воробьи над стогами обмолоченной соломы. И еще какие-то, невесть какой породы, пичуги разбрасывали трели по лесам и полям, стоило проглянуть солнцу.
Казалось, и поезда теперь шумели чуть по-иному. Глухо проходили товарные — с зерном и с нефтью, со скотом и углем. Шли на запад эшелоны с машинами, шли на восток поезда с генераторами и турбинами.
И только электрички бежали легко, и ровно. Видно, людей, разочаровавшихся в лете, все труднее становилось выгнать из города. А зря. Ведь…
Лида подумала, что вот с окончанием лета, может, и дожди кончатся, а значит, и сентябрь будет хорошим, и хотела уже похвалиться перед матерью своим открытием, но… Вспомнила последнее, теперь уже очень давнее, письмо отца: «Единственно, что огорчает нас, — приближение, естественное в этих местах приближение конца периода дождей…» — и смутилась.
— Ты что-то хотела мне сказать, доченька? — спросила мать.
— А где у нас книга эта? Баратынский?
— Сейчас найду тебе, — сказала мать. — А что?
Она очень изменилась за это лето, мама. Не загорела, как обычно, не пополнела, а, наоборот, осунулась и посерела как-то. И лицо ее обострилось, и под глазами не проходили синяки.
— Давай я сегодня обед приготовлю? Только сама! — вдруг сказала Лида, когда мать принесла знакомую старинную книгу. — Ладно? Можно?
И приготовила. Не очень, наверно, ладно, но приготовила. Валентина Михайловна хвалила. Сказала даже:
— Вот ведь видишь, Лидуша, все получается, когда захочешь!
«Родные мои! Все хорошо, и, надеюсь, мы скоро, очень скоро увидимся. Может быть, раньше, чем вы переедете с дачи и Лидуша пойдет в школу.
Помните? Нет, вы, конечно, не помните. А были такие строчки:
Я возвращуся к вам, поля моих отцов,
Дубравы мирные, священный сердцу кров!..
Когда-то в детстве я очень увлекался этим поэтом — Евгением Баратынским. И сейчас помню его стихи, хотя другие, не раз проверял, имени его и то не знают. Я бы только добавил к этим строкам, что вернусь и к вам, родные мои, о которых очень скучаю. Берегите себя!..»
Теперь Лида помнила, знала. А мать, наверно, помнила, знала всегда эти строчки!
Письмо пришло невзначай, когда уже прошли все сроки ожидания. И тем больший был у них сегодня праздник.
— Мамочка, а ты знаешь, — сказала вдруг Лида, — не такое уж плохое было это лето. Верно?
И потом невзначай спросила:
— Как ты думаешь, в Киеве много детских домов или один?
Валентина Михайловна, кажется, не расслышала.
— Тебе что, в Киев хочется поехать? — спросила она. — Я тоже давно мечтаю! Никогда не была. А говорят, очень красивый город.
— Давай поедем? — предложила Лида. — Хоть на два дня, хоть на денек! На «Синей стреле» — всего за одну ночь!
— Давай! Когда лапа вернется, хоть на Камчатку. Лишь бы скорей! Ждать всегда очень трудно…
ГЛУПЫЕ СОБАКИ
До войны в Доме пионеров мы выращивали и воспитывали немецких овчарок. Потом передавали их торжественно пограничникам.
Мы знали, что причастны к чему-то великому. Пограничники с нашими собаками охраняли наши границы. И, значит, нашу революцию. Пограничники с нашими собаками ловили шпионов и нарушителей. Шпионов и нарушителей, которые были против нашей советской власти. А советская власть — что говорить! — наша, советская!
Мы не знали тогда, что будет сорок первый, когда немцы перейдут наши границы. И о том, что наша немецкая овчарка посему станет среднеевропейской…
Наши овчарки выносили наших раненых с поля боя. Наши овчарки бросались с толом под немецкие танки. Наши овчарки — именно наши, а не немецкие или среднеевропейские — несли караульную, вместе с солдатами, службу на войне.