Он скучал по Светке. И сердился на нее. Когда приезжала, все больше ложилась отдохнуть. Тоже — медицина! А вот уже две недели ее нет! Подумаешь, институт! А что, школа легче? И вообще она…
Их не было целую неделю. Дядя Федя приходил, они вместе ели, говорили о войне, которую дядя Федя прошел, о маме. За эту неделю вышел у него рейс на три дня в Харьков, но потом он вернулся, обветренный, пахнущий бензином, и первым делом спросил:
— От Веры Ивановны ничего не слышно? От мамы? И от Светланы?
— Нет, ничего, — сказал Алешка.
— Странно, — сказал дядя Федя, — а пора…
Потом, когда до ночи никто не вернулся, дядя Федя остался ночевать вместе с Алешкой. Это было чудо! Всю ночь — ну, не всю, ясно, а почти до утра — они проговорили. Дядя Федя рассказывал про новые машины, которые получил сейчас колхоз, и про то, как он ездит в далекие рейсы, и что это так же интересно, как уходить в море за рыбой…
И вдруг они приехали. Приехали утром на машине, когда дядя Федя уже ушел на работу: у него опять рейс.
Приехали и привезли что-то завернутое в одеяло, и стали все хвалиться перед Алешкой, как все произошло, а Светка даже не спорила, а поцеловала Алешку, чего никогда раньше не было, и сказала:
— Вот тебе — друг, товарищ и брат! Смотри, какая лапочка! Такой славный, правда?
Алешка заглянул в одеяло, увидел сморщенную мордашку какого-то человечка и вдруг с грустью подумал, что теперь Светке и Сереже будет совсем не до него, раз есть этот маленький человечек…
— А дядя Федя не приходил?
Мама, счастливая, как и Светка, как и Сережа, спросив о дяде Феде, разрумянилась.
— Он в рейс ушел, — сказал Алешка. — А так все время приходил…
— Ну, и хорошо, — сказала мама.
Светка и Сережа, а с ними и мама возились над одеялом, что-то говорили, пеленали того, кого привезли, и восторгались его красотой.
— Ну, он тебе нравится? — Светка подбежала к Алешке и опять поцеловала его.
— Конечно, — сказал Алешка.
А сам подумал о дяде Феде. Дядя Федя вернется вечером из рейса и придет к ним. А рейсы у него не менее интересные, чем в море за рыбой. Конечно, он придет после рейса.
— Мам! — сказал Алешка.
— Что, сынок? — спросила Вера Ивановна.
— Ты бы это…
Алешка не знал, как сказать.
Наконец решил:
— У Светки Сережа есть, да?
— Конечно, есть, — ответила Вера Ивановна, — а теперь и не только Сережа, а вот и малыш, твой племянник…
— А я хочу, — окончательно решился Алешка, — хочу, чтоб дядя Федя у тебя был.
Светка услышала, подбежала к Вере Ивановне:
— Правда, мама! Выходи за дядю Федю. Он, конечно, не совсем…
Тут уже Алешка вступился. И опять между ними начался спор. Светка спорила, забыв малыша в одеяле. Алешка спорил, даже не заметив, как мама ушла к малышу.
Они спорили о дяде Феде, и про озимые не забыли, и прошедший снегопад вспомнили, а потом заговорили-заспорили, как назвать малыша, маленького человечка в одеяле, который появился в их доме, и уж тут началась настоящая словесная схватка.
Вера Ивановна качала внука. В соседней комнате.
«Тише! Он спит!» — хотела сказать она. Но промолчала.
«Завтра, — решила. — Объясню им завтра и про дядю Федю, и про все. Только подумать надо, как объяснить лучше. Что не люблю его? Нет, он хороший. Что отца их больше любила и забыть не могу? Пусть сами отца не забывают. Так и скажу, что не могу выйти замуж, раз любви нет. И что про любовь настоящую никто не знает…»
А Светка с Алешкой продолжали спорить. Долго спорили. Пока силы не иссякли.
И тут Алешка невзначай вспомнил:
— Мы с тобой тут спорим, а мама где?
ЛЕСНОЙ РАССКАЗ
И все-таки удивительно это — лес! Ели, сосны, ольха, дубы, осины и, конечно, березы. Как эти, что стоят отдельной семейкой на опушке: всякие — молодые и старые, прямые и кургузые, красивые и вовсе вроде бы несимпатичные на взгляд.
Но почему-то сюда тянет. Тянет, когда хорошо на душе. Тянет, когда плохо. И когда никак — тянет…
Александр Петрович заметил березу, давно знакомую по прошлым годам, и не поверил себе: было ли так? Верх ствола расщеплен, и правая часть макушки повергнута вниз, повисла, зацепившись кончиками веток за соседнее дерево. Не было. Внизу ни щепы, ни коры. Значит, прошлым летом — гроза. Значит, без него. Летом он не приезжал…
А в войну она сохранилась.
Он погоревал, как мог, но соседние березы, здоровые, разные, стоило ему отойти в сторону, рассеяли эти мысли, и он подумал совсем о другом: у каждой березы, оказывается, свое лицо. Ни одна не похожа на другую. И все вместе не похожи на то единое, что зовется лесом. Ели, сосны, ольха, дубы, осины — лес. А березы и в лесу сами по себе. И тут, на опушке, где стоят одни они, это не лес, а — березы. Много берез, но каждая из них — одна-единственная, неповторимая.
Такие же неповторимые лица он видел всегда и вчера в городе, когда выступал в школе.
И пожалуй, впервые за послевоенные годы он не стеснялся перед ними за свое лицо — обезображенное, как эта сломанная береза.
Он принес в школу несколько самых простых моделей, показал, как их можно сделать.
Потом спросил:
— Понятно?
— Понятно! — закричали ребята.
— Что еще вам пояснить?
— О войне расскажите! — просили мальчишки.
— А вы в войне принимали участие? — осторожно спрашивали аккуратные девчонки.
— А в гражданской? — восклицал кто-то нетерпеливым, петушиным голосом с места.
Александру Петровичу тут улыбнуться бы, спросить наивного «петушка» строгим голосом, а знает ли он арифметику и в каком классе учится, но он вспомнил своего отца, которого давно нет на свете, и его ответы на свои, такие же наивные, детские вопросы.
Да, сам был такой…
Это очень, очень давно — до войны…
— И вся-то наша жизнь есть борьба, — говорил тогда ему отец и чуть грустно добавлял всегда одно: — Так-то, будущий красноармеец!
А теперь в кино, конечно не на детском сеансе, или в театре — совсем иное:
— Опять о войне?
Это вздохи его ровесников и зрителей помоложе.
Александр Петрович их не понимает. И презирает уходящих из зала, если им нравится на экране или на сцене любая чепуха, а не главное, серьезное — война.
И вот еще разговор с учительницей:
— Это ужас какой-то! Они все о войне мечтают!
— А может, все же не о войне? О другом?
— Не знаю, не знаю, как в других школах, а у нас…
Александр Петрович пожал плечами. Ему дороже были эти мальчишки и девчонки, чем их учительница. Просто спорить с ней не хотелось. Как-никак учительница…
В нем трудно узнать полковника. Когда идет по улице или стоит у прилавка в магазине — невозможно узнать. И вчера в школе никто не вспомнил об этом — не знали.
Учительница сказала:
— Вот вы просили, чтобы Александр Петрович рассказал нам, как строить модели. Сегодня он у нас в гостях. Давайте поприветствуем его! Я надеюсь, что он будет нашим постоянным шефом…
Даже необычное лицо его, изорудованное осколками мины, не напоминает сейчас, с отдалением времени, о войне. Мало ли что могло быть с человеком? Может, родился таким? Может, под машину попал? Или, еще проще, в нетрезвом виде свалился…
Да и сам Александр Петрович не вспоминает о высоком своем бывшем звании. Никогда не мечтал о нем. До войны мечтал о судостроительном институте — корабли строить, а попал в школу младших командиров. Потом — сорок первый. Четыре года войны. Ранение одно, ранение другое и вот — третье, самое страшное, выбившее из седла. Человек в отставке, и того хуже — недвижимый человек. Постельный полковник!
Если б не старое увлечение планочками, реечками, не выбрался бы. И это увлечение детства спасло. Первые модели в доме инвалидов еще в постели — шлюпка, шхуна, корвет, потом за столом — подводная лодка, и вновь свобода — город, какой-никакой одинокий, но свой дом. И еще возможность двигаться, ходить и, больше того, ездить, как сейчас, сюда, в лес, где когда-то начиналось то, о чем нельзя забыть.
Может, конечно, и странно в этом пригородном лесу сейчас. Сейчас — зимой, в конце февраля. Корки африканских апельсинов в лыжнях и рядом с лыжнями. Конфетные бумажки — «Театральные», «Холодок», аэрофлотская «Взлетная» — на синеватом снегу. Они напоминают город. Ох уж эти нынешние лыжники! Правда, и город стал ближе, чем был в сорок первом…
И все же это — лес. Мох на стволах елей и плесень. Впрочем, плесень и плесень, а так выглядит смола. Зеленоватая, желтая, белая, бурая, серая, а все вместе — как плесень.
Дубки, даже самые престарелые, шуршат сухой листвой. С осени сохранили. А как подует ветерок — что там шуршат! — кипят, как чайники или самовары. Кипят!
Слева чащоба. Снега невпроворот, и туда сейчас днем с огнем не пробраться. Провалишься.
А позапрошлым летом Александр Петрович ходил сюда не раз, пробивался через поваленные деревья, между ветвями, по мхам и подгнившему хрустящему суховью. Но то было летом…
На снегу, уже по-весеннему пожухлому, еловые ветки, палочки, куски того же мха с еловых стволов, чешуйки и непонятные вертолетики с семенами: два крыла-лепестка и четыре сухие ягодки — семечки. На одних четыре, на других шесть, а крыльев всюду по два. Две такие упавшие на снег штуки — настоящий вертолет!
Жаль, что не знает он, откуда они, с какого дерева: с липы ли лесной, с ясеня ли, еще с какого другого дерева? А может, и с той же самой осины? Все борются с осиной, всеми способами вырубают и травят ее химией с самолетов, а она ведь — не так уж и плоха! — должна бороться за свою жизнь. Вот и рассылает по лесу с помощью ветра семена — вертолетики. Может, и так…
Слишком много деревьев в здешнем лесу, и все никак не узнать. Плохо знает Александр Петрович породы деревьев…
Рядом у ручья — осины. Неприметные, рыжие, в ржавчине, и, как ели — с плесенью, так и они покрыты снежными хлопьями. То белые куропатки на них мерещатся, то песцы, то пучки ваты. И на старой березе, спустившейся чудом к ручью и чуть не упавшей в него, такие же белые куропатки, песцы, пучки ваты…