Напротив, у католика «вера» пробуждается от волевого решения: довериться такому-то (католически-церковному) авторитету, подчиниться и покориться ему и заставить себя принять все, что этот авторитет решит и предпишет, включая и вопрос добра и зла, греха и его допустимости.
Почему у православного душа оживает от свободного умиления, от доброты, от сердечной радости — и тогда зацветает верою и соответственными ей добровольными делами. Здесь благовестие Христа вызывает искреннюю любовь к Богу, а свободная любовь пробуждает в душе христианскую волю и совесть.
Напротив, католик постоянными усилиями воли понуждает себя к той вере, которую ему предписывает его авторитет.
Однако в действительности воле подчинены всецело только внешние телодвижения, в гораздо меньшей степени ей подчинена сознательная мысль; еще меньше — жизнь воображения и повседневных чувствований (эмоций и аффектов). Ни любовь, ни вера, ни совесть воле не подчинены и могут совсем не отозваться на ее «понуждения». Можно принудить себя к стоянию и поклонам, но невозможно вынудить у себя благоговение, молитву, любовь и благодарение. Только внешнее «благочестие» повинуется воле, а оно и есть не более чем внешняя видимость или же просто притворство.
Можно принудить себя к имущественному «пожертвованию»; но дар любви, сострадания, милосердия невынудим ни волею, ни авторитетом. За любовью — как земною, так и духовною — мысль и воображение следуют сами собой, естественно и охотно, но воля может биться над ними всю жизнь и не подчинить их своему давлению. Из раскрытого и любящего сердца совесть, как голос Божий, заговорит самостоятельно и властно. Но дисциплина воли не ведет к совести, а покорность внешнему авторитету заглушает личную совесть окончательно.
Так развертывается эта противоположность и непримиримость двух исповеданий, и нам, русским людям, необходимо продумать ее до конца.
Тот, кто строит религию на воле и на покорности авторитету, тот неизбежно должен будет ограничить веру умственным и словесным «признанием», оставляя сердце холодным и черствым, заменяя живую любовь — законничеством и дисциплиною, а христианскую доброту — «похвальными», но мертвыми делами. И самая молитва превратится у него в бездушные слова и неискренние телодвижения. Тот, кто знает религию древнеязыческого Рима, тот сразу узнает во всем этом его традицию.
Именно эти черты католической религиозности всегда испытывались русской душой как чуждые, странные, искусственно-натянутые и неискренние. И когда мы слышим от православных людей, что в католическом богослужении есть внешняя торжественность, доводимая иногда до грандиозности и «красивости», но нет искренности и тепла, нет смирения и горения, нет сущей молитвы, а потому и духовной красоты, то мы знаем, где искать объяснения этому.
Эта противоположность двух исповеданий обнаруживается во всем. Так, первая задача православного миссионера — дать людям Святое Евангелие и богослужение на их языке и в полном тексте; католики держатся латинского языка, непонятного большинству народов, и воспрещают верующим самостоятельное чтение Библии. Православная душа ищет непосредственного приближения ко Христу во всем: от внутренней одинокой молитвы до приобщения Святых Таин. Католик смеет думать и чувствовать о Христе только то, что ему позволит авторитетный посредник, стоящий между ним и Богом, и в самом приобщении он остается лишенным и умалишенным, не приемля пресуществленного вина и получая вместо пресуществленного хлеба — некую замещающую его «облатку».
Далее, если вера зависит от воли и решения, то, очевидно, неверующий не верит потому, что не хочет веровать, а еретик еретичествует потому, что решил веровать по-своему; и «ведьма» служит дьяволу потому, что она одержима злою волею. Естественно, что они все преступники против Закона Божия и что их надо карать. Отсюда инквизиция и все те жестокие дела, которыми насыщена средневековая история католической Европы: крестовые походы против еретиков, костры, пытки, истребление целых городов (например, города Штединг в Германии в 1234 г.); в 1568 г. все жители Нидерландов, кроме названных поименно, были приговорены к смерти, как еретики.
В Испании инквизиция исчезла окончательно лишь в 1834 году. Обоснование этих казней понятно: неверующий есть нежелающий веровать, он злодей и преступник перед лицом Божиим, его ждет геенна; и вот лучше кратковременный огонь земного костра, чем вечный огонь ада. Естественно, что люди, вынудившие веру волею сами у себя, пытаются вынудить ее и у других и видят в неверии или инаковерии не заблуждение, не несчастье, не ослепление, не скудость духовную, а злую волю.
Напротив, православный священник следует апостолу Павлу: не стремиться «брать власть над чужою волею», но «споспешествовать радости» в сердцах людей (см. 2 Кор. 1, 24) и твердо помнить завет Христа о «плевелах», не подлежащих преждевременному выпалыванию (см. Мф. 13, 25-36). Он признает руководительную мудрость Афанасия Великого и Григория Богослова: «То, что совершается силою против желания, — не только вынуждено, не свободно и не славно, но просто даже и не состоялось» (Слово 2, 15).
Отсюда и указание митрополита Макария, данное им в 1555 году первому казанскому архиепископу Гурию: «Всякими обычаи, как возможно, приучать ему татар к себе и приводить их любовию на крещение, а страхом их ко крещению никак не приводити». Православная Церковь искони веровала в свободу веры, в ее независимость от земных интересов и расчетов, в ее сердечную искренность. Отсюда и слова Кирилла Иерусалимского: «Симон волхв в купели тело омочи водою, но сердца не просвети духом, и сниде, и изыде телом, а душею не спогребеся и не возста».
Далее, воля земного человека ищет власти. И Церковь, строющая веру на воле, непременно будет искать власти. Так было у магометан; так обстоит у католиков на протяжении всей их истории. Они всегда искали в мире власти, так, как если бы Царство Божие было от мира сего, — всякой власти: самостоятельной светской власти для папы и кардиналов, а также власти над королями и императорами (вспомним средние века); власти над душами и особенно над волею своих последователей (исповедальня как орудие); партийной власти в современном «демократическом» государстве; тайной орденской власти, тоталитарно-культурной надо всем и во всех делах (иезуиты). Они считают власть орудием к водворению Царства Божия на земле. А эта идея всегда была чужда и евангельскому учению, и Православной Церкви.
Власть на земле требует ловкости, компромисса, лукавства, притворства, лжи, обмана, интриги и предательства, а часто и преступления. Отсюда учение о том, что цель разрешает средства. Напрасно противники излагают это учение иезуитов так, как будто цель «оправдывает» или «освящает» дурные средства; этим они только облегчают иезуитам возражения и опровержения.
Тут речь совсем не о «праведности» или «святости», а или о церковном разрешении — о позволенности или же о моральной «доброкачественности». Именно в этой связи виднейшие отцы-иезуиты, как-то: Эскобар-а-Мендоза, Сот, Толет, Васкоц, Лессий, Санкец и некоторые другие, — утверждают, что «поступки делаются хорошими или дурными в зависимости от хорошей или дурной цели». Однако цель человека известна только ему одному, она есть дело личное, потайное и легко поддающееся симуляции.
С этим тесно связано католическое учение о допустимости и даже негреховности лжи и обмана: надо только произносимые слова истолковать про себя «иначе», или воспользоваться двусмысленным выражением, или молча ограничить объем сказанного, или промолчать о правде — тогда ложь не ложь, и обман не обман, и ложная присяга на суде не грешна (об этом см. у иезуитов Лемкуля, Суареца, Бузенбаума, Лаймана, Санкеца, Алагоны, Лессия, Эскобара и других).
Но у иезуитов есть и другое учение, окончательно развязывающее их ордену и их церковным деятелям руки. Это учение о дурных делах, совершаемых якобы «по повелению Божию». Так, у иезуита Петра Алагоны (также и у Бузенбаума) читаем: «По повелению Божию можно убивать невинного, красть, развратничать, ибо Он есть Господин жизни и смерти и потому должно исполнить Его повеление». Само собой разумеется, что о наличности такого чудовищного и невозможного «повеления» Божия решает католический церковный авторитет, повиновение коему составляет самую сущность католической веры.
Тот, кто, продумав эти черты католицизма, обратится к Православной Церкви, тот увидит и поймет раз и навсегда, что самые глубокие традиции обоих исповеданий противоположны и несовместимы. Мало того, он поймет еще и то, что вся русская культура слагалась, крепла и расцветала в духе Православия и стала такою, какова она была в начале XX века, прежде всего потому, что она не была католическою. Русский человек верил и верит любовью, молится сердцем, свободно читает Евангелие; и авторитет Церкви помогает ему в его свободе и научает его свободе, раскрывая ему духовное око, а не пугая его земными казнями во «избежание» потусторонних. Русская благотворительность и «нищелюбие» русских царей шли всегда от сердца и доброты.
Русское искусство все целиком выросло из свободного сердечного созерцания: и парение русской поэзии, и мечты русской прозы, и глубина русской живописи, и искренний лиризм русской музыки, и выразительность русской скульптуры, и одухотворенность русской архитектуры, и прочувствованность русского театра. Дух христианской любви проник и в русскую медицину с ее духом служения, бескорыстия, интуитивно-целостного диагноза, индивидуализации пациента, братского отношения к страдающему; и в русскую юриспруденцию с ее исканием справедливости; и в русскую математику с ее предметной созерцательностью.
Он создал в русской историографии традиции Соловьева, Ключевского и Забелина. Он создал в русской армии традицию Суворова, а в русской школе традицию Ушинского и Пирогова. Надо увидеть сердцем ту глубокую связь, которая соединяет русско-православных святых и старцев с укладом русской, простонародной и образованной души. Весь русский быт — иной и особенный, потому что славянская душа укрепила свое сердце в заветах Православия. И самые русские инославные исповедания (за исключением католицизма) восприняли в себя лучи этой свободы, простоты, сердечности и искренности.