«То, что мы зовем душой…» Избранные стихотворения — страница 13 из 29

«В объятьях августа, увы, на склоне лета…»

В объятьях августа, увы, на склоне лета

В тени так холодно, на солнце так тепло!

Как в узел, стянуты два разных края света:

Обдало холодом и зноем обожгло.

Весь день колышутся еловые макушки.

Нам лень завещана, не только вечный труд.

Я счастлив, Дельвиг, был, я спал на раскладушке

Средь века хвойного и темнокрылых смут.

Как будто по двору меня на ней таскали:

То я на солнце был, то я лежал в тени,

С сухими иглами на жестком одеяле.

То ели хмурились, то снились наши дни.

Казалось вызовом, казалось то лежанье

Безмерной смелостью, и ветер низовой

Как бы подхватывал дремотное дыханье,

К нему примешивая вздох тяжелый свой.

«В лазурные глядятся озерá…»

В лазурные глядятся озера…

Тютчев

В лазурные глядятся озерá

Швейцарские вершины, – ударенье

Смещенное нам дорого, игра

Споткнувшегося слуха, упоенье

Внушает нам и то, что мгла лежит

На хóлмах дикой Грузии, холмится

Строка так чудно, Грузия простит,

С ума спрыгнýть, так словно шевели́тся.

Пока еще язык не затвердел,

В нем рéзвятся, уча пенью` и вздохам,

Резéда и жасмин… Я б не хотел

Исправить все, что собрано по крохам

И ластится к душе, как облачкó,

Из племени духóв, – ее смутивший

Рассеется призрáк, – и так легко

Внимательной, обмолвку полюбившей!

«В любительском стихотворенье огрехи страшней…»

В любительском стихотворенье огрехи страшней,

                                         чем грехи.

А хор за стеной в помещенье поет, заглушая стихи,

И то ли стихи не без фальши иль в хоре, фальшивя,

                                             поют,

Но как-то всё дальше и дальше от мельниц, колес

                                         и запруд.

Что музыке жалкое слово, она и без слов хороша!

Хозяина жаль дорогого, что, бедный,

                                    живет не спеша,

Меж тем как движенье, движенье прописано нам

                                             от тоски.

Всё благо: и жалкое пенье, и рифм неумелых тиски.

За что нам везенье такое, вертлявых плотвичек

                                         не счесть?

Чем стихотворенье плохое хорошего хуже,

                                         бог весть!

Как будто по илу ступаю в сплетенье придонной

                                             травы.

Сказал бы я честно: не знаю, – да мне доверяют,

                                             увы.

Уж как там, не знаю, колеса немецкую речку рыхлят,

Но топчет бумагу без спроса стихов ковыляющий

                                             ряд, —

Любительское сочиненье при Доме ученых в Лесном,

И Шуберта громкое пенье в соседнем кружке

хоровом.

Живая изгородь1988

Воспоминания

Н. В. была смешливою моей

подругой гимназической (в двадцатом

она, эс-эр, погибла), вместе с ней

мы, помню, шли весенним Петроградом

в семнадцатом и встретили К. М.,

бегущего на частные уроки,

он нравился нам взрослостью и тем,

что беден был (повешен в Таганроге),

а Надя Ц. ждала нас у ворот

на Ковенском, откуда было близко

до цирка Чинизелли, где в тот год

шли митинги (погибла как троцкистка),

тогда она дружила с Колей У.,

который не политику, а пенье

любил (он в горло ранен был в Крыму,

попал в Париж, погиб в Сопротивленье),

нас Коля вместо митинга зазвал

к себе домой, высокое на диво

окно смотрело прямо на канал,

сестра его (умершая от тифа)

Ахматову читала наизусть,

а Боря К. смешил нас до упаду,

в глазах своих такую пряча грусть,

как будто он предвидел смерть в блокаду,

и до сих пор я помню тот закат,

жемчужный блеск уснувшего квартала,

потом за мной зашел мой старший брат

(расстрелянный в тридцать седьмом), светало…

И в скверике под вязом…

Бог, если хочешь знать, не в церкви грубой той

С подсвеченным ее резным иконостасом,

А там, где ты о нем подумал, – над строкой

Любимого стиха, и в скверике под вязом,

И в море под звездой, тем более – в тени

Клинических палат с их бредом и бинтами.

И может быть, ему милее наши дни,

Чем пыл священный тот, – ведь он менялся с нами.

Бог – это то, что мы подумали о нем,

С чем кинулись к нему, о чем его спросили.

Он в лед ввергает нас, и держит над огнем,

И быстрой рад езде в ночном автомобиле,

И может быть, живет он нашей добротой

И гибнет в нашем зле, по-прежнему кромешном.

Мелькнула, вся в огнях, – не в церкви грубой той,

Не только в церкви той, хотя и в ней, конечно.

Старуха, что во тьме поклоны бьет ему,

Пускай к себе домой вернется в умиленье.

Но пусть и я строку заветную прижму

К груди, пусть и меня заденет шелестенье

Листвы, да обрету покой на полчаса

И в грозный образ тот, что вылеплен во мраке,

Внесу две-три черты, которым небеса,

Быть может, как теплу сочувствуют и влаге.

«Ты не права – тем хуже для меня…»

     Ты не права – тем хуже для меня.

Чем лучше женщина, тем ссора с ней громадней.

Что удивительно: ни ум, как бы родня

Мужскому, прочному, ни искренность, без задней

Подпольной мысли злой, – ничто не в помощь ей.

     Неутолимое страданье

В глазах и логика, тем четче и стройней,

Что вся построена на ложном основанье.

Постройка шаткая возведена тоской

И болью, – высится, бесслезная громада.

     Прижмись щекой

К ней, уступи во всем, проси забыть, – так надо.

Лишь поцелуями, нет, собственной вины,

Несуществующей, признанием – добиться

Прощенья можем мы. О дщери и сыны

Ветхозаветные, сейчас могла б страница

Помочь волшебная, все знающая, – жаль,

     Что нет заветной под рукою.

Не плачь. Мы справимся. Люблю тебя я. Вдаль

Смотрю. Люблю тебя. С печалью вековою.

«Ад, – я жил в нем, я бедствовал в нем…»

Ад, – я жил в нем, я бедствовал в нем,

И обедал, и ужинал, черным

Пожираем незримым огнем,

Но поэзия огнеупорным

Оставалась занятьем, в огне

Говорила о счастье, вводила

В заблужденье, мирволила мне,

Ублажала и благоволила.

Цвел шиповник, соря на ветру

Раскрасневшимися углями.

Тот, кому только мрак по нутру,

Недоволен моими стихами,

Справедливо считая, что в них

Не хватает трагической коды.

Но не хочет, упорствуя, стих

От своей отказаться природы.

Он, как эти кусты во дворе

На ветру, обречен на цветенье,

Он готов и на смертном одре

Продолжать безоглядное пенье,

Там, внутри его, в тканях живых,

Там, в живительных соках и звуках,

Только радость в потемках густых,

Только счастье рождается в муках.

«Ну, музыка, счастливая сестра»

Ну, музыка, счастливая сестра

Поэзии, как сладкий дух сирени,

До сердца пробираешь, до нутра,

Сквозь сумерки и через все ступени.

Везде цветешь, на лучшем говоришь

Разнежившемся языке всемирном,

Любой пустырь тобой украшен, лишь

Пахнет из окон рокотом клавирным.

И мне в тени, и мне в беде моей,

Средь луж дворовых, непереводимой,

Не чающей добраться до зыбей

Иных и круч и лишь в земле любимой

Надеющейся обрести привет

Сочувственный и заслужить вниманье,

Ты, музыка, и подаешь нет-нет

Живую мысль и новое дыханье.

«На череп Моцарта, с газетной полосы…»

На череп Моцарта, с газетной полосы

На нас смотревшего, мы с ужасом взглянули.

Зачем он выкопан? Глазницы и пазы

Зияют мрачные во сне ли, наяву ли?

Как! В этой башенке, в шкатулке черепной,

В коробке треснувшей с неровными краями

Сверкала музыка с подсветкой неземной,

С восьмыми, яркими, как птичий свист, долями!

Мне человечество не полюбить, печаль,

Как землю жирную, не вытряхнуть из мыслей.

Мне человечности, мне человека жаль!

Чела не выручить, обид не перечислить.

Марш – в яму с известью, в колымский мрак,

                                                     в мешок,

В лед, «Свадьбу Фигаро» забыв и всю браваду.

О приступ скромности, ее сплошной урок!

Всех лучших спрятали по третьему разряду.

Тсс… Где-то музыка играет… Где? В саду.

Где? В ссылке, может быть… Где? В комнате,

                                                 в трактире,

На плечи детские свои взвалив беду,

И парки венские, и хвойный лес Сибири.