«То, что мы зовем душой…» Избранные стихотворения — страница 17 из 29

Край небес. Целовал меня: Бог с тобою!

«Как нравился Хемингуэй…»

Как нравился Хемингуэй

На фоне ленинских идей, —

Другая жизнь и берег дальний…

И спились несколько друзей

Из подражанья, что похвальней,

Чем спиться просто, без затей.

Высокорослые (кто мал,

Тот, видимо, не подражал

Хемингуэю, – только Кафке),

С утра – в любой полуподвал

По полстакана – для затравки —

И день дымился и сверкал!

Зато в их прозе дорогой

Был юмор; кто-нибудь другой

Напишет лучше, но скучнее.

Не соблазниться нам тоской!

О праздник, что всегда с тобой,

Хемингуэя – Холидея…

Зато когда на свете том

Сойдетесь как-нибудь потом,

Когда все, все умрем, умрете,

Да не останусь за бортом, —

Меня, непьющего, возьмете

В свой круг, в свой рай, в свой гастроном.

«Всё нам Байрон, Гёте, мы, как дети…»

Всё нам Байрон, Гёте, мы, как дети,

Знать хотим, что думал Теккерей.

Плачет Бог, читая на том свете

Жизнь незамечательных людей.

У него в небесном кабинете

Пахнет мятой с сиверских полей.

Он встает, подавлен и взволнован,

Отложив очки, из-за стола.

Лесосклад он видит, груду бревен

И осколки битого стекла.

К дяде Пете взгляд его прикован

Средь добра вселенского и зла.

Он читает в сердце дяди Пети,

С удивленьем смотрит на него.

Стружки с пылью поднимает ветер.

Шепчет дядя: этого… того…

Сколько бед на горьком этот свете!

Загляденье, радость, волшебство!

«Когда б я родился в Германии в том же году…»

…тише воды, ниже травы…

А. Блок

Когда б я родился в Германии в том же году,

Когда я родился, в любой европейской стране:

Во Франции, в Австрии, в Польше, – давно бы в аду

Я газовом сгинул, сгорел бы, как щепка в огне,

Но мне повезло – я родился в России, такой,

Сякой, возмутительной, сладко не жившей ни дня,

Бесстыдной, бесправной, замученной, полунагой,

Кромешной – и выжить был все-таки шанс у меня.

И я арифметики этой стесняюсь чуть-чуть,

Как выгоды всякой на фоне бесчисленных бед.

Плачь, сердце! Счастливый такой почему б

                                                     не вернуть

С гербом и печатью районного загса билет

На вход в этот ужас? Но сказано: ниже травы

И тише воды. Средь безумного вихря планет!

И смотрит бесслезно, ответа не зная, увы,

Не самый любимый, но самый бесстрашный поэт.

«Фету кто бы сказал, что он всем навязал…»

Фету кто бы сказал, что он всем навязал

Это счастье, которое нам не по силам?

Фету кто бы сказал, что цветок его ал

Вызывающе, к прядкам приколотый милым?

Фету кто бы шепнул, что он всех обманул,

А завзятых певцов, так сказать, переплюнул?

Посмотреть бы на письменный стол его, стул,

Прикоснуться бы пальцем к умолкнувшим

                                                 струнам!

И когда на ветру молодые кусты

Оживут, заслоняя тенями тропинку,

Кто б пылинку смахнул у него с бороды,

С рукава его преданно сдунул соринку?

«Я рай представляю себе, как подъезд к Судаку…»

Я рай представляю себе, как подъезд к Судаку,

Когда виноградник сползает с горы на боку

И воткнуты сотни подпорок, куда ни взгляни,

Татарское кладбище напоминают они.

Лоза виноградная кажется каменной, так

Тверда, перекручена, кое-где сжата в кулак,

Распята и, крылья полураспахнув, как орел,

Вином обернувшись, взлетает с размаха на стол.

Не жалуйся, о, не мрачней, ни о чем не грусти!

Претензии жизнь принимает от двух до пяти,

Когда, разморенная послеобеденным сном,

Она вам внимает, мерцая морским ободком.

«Всё знанье о стихах – в руках пяти-шести…»

Всё знанье о стихах – в руках пяти-шести,

Быть может, десяти людей на этом свете:

В ладонях берегут, несут его в горсти.

Вот мафия, и я в подпольном комитете

Как будто состою, а кто бы знал без нас,

Что Батюшков, уйдя под воду, вроде Байи,

Жемчужиной блестит, мерцает, как алмаз,

Живей, чем все льстецы, певцы и краснобаи.

И памятник, глядишь, поставят гордецу,

Ушедшему в себя угрюмцу и страдальцу,

Не зная ни строки, как с бабочки, пыльцу

Стереть с него грозя: прижаты палец к пальцу

И пестрое крыло, зажатое меж них,

Трепещет, обнажив бесцветные прожилки.

Тверди, но про себя, его лазурный стих,

Не отмыкай ларцы, не раскрывай копилки.

«Стихи – архаика. И скоро их не будет…»

Стихи – архаика. И скоро их не будет.

Смешно настаивать на том, что Архилох

Еще нас поутру, как птичий хохот, будит,

Еще цепляется, как зверь-чертополох.

Прощай, речь мерная! Тебе на смену проза

Пришла, и Музы-то у опоздавшей нет,

И жар лирический трактуется как поза

На фоне пристальных журналов и газет.

Я пил с прозаиком. Пока мы с ним сидели,

Он мне рассказывал. Сюжет – особый склад

Мировоззрения, а стих живет без цели,

Летит, как ласточка, свободно, наугад.

И третье, видимо, нельзя тысячелетье

Представить с ямбами, зачем они ему?

Всё так. И мало ли, о чем могу жалеть я?

Жалей, не жалуйся, гори, сходя во тьму.

Летучая гряда2000

«Сначала ввязаться в сраженье, ввязаться в сраженье!..»

Сначала ввязаться в сраженье, ввязаться в сраженье!

А там поглядим, – говорил молодой Бонапарт.

Но пишется так же примерно и стихотворенье,

Когда вдохновенье ведет нас и, значит, азарт!

А долгие подступы, сборы, рекогносцировка, —

Позволь мне без них обойтись, отмахнуться

                                                      позволь:

Так скучно, по пунктам, что даже представить

                                                      неловко,

Пускай диспозицию Бенигсен пишет и Толь.

Шумите, кусты! Хорошо превратить недостаток

В достоинство. Мчитесь как можно быстрей, облака!

Короче, – твержу я себе. И всегда был я краток.

Тоска обжигала. И радость была велика.

«Верю я в Бога или не верю в бога…»

Верю я в Бога или не верю в бога,

Знает об этом вырицкая дорога,

Знает об этом ночная волна в Крыму,

Был я открыт или был я закрыт ему.

А с прописной я пишу или строчной буквы

Имя его, если бы спохватились вдруг вы,

Вам это важно, Ему это все равно.

Знает звезда, залетающая в окно.

Книга раскрытая знает, журнальный столик.

Не огорчайся, дружок, не грусти, соколик.

Кое-что произошло за пять тысяч лет.

Поизносился вопрос, и поблёк ответ.

И вообще это частное дело, точно.

И не стоячей воде, а воде проточной

Душу бы я уподобил: бежит вода,

Нет, – говорит в тени, а на солнце – да!

«Эта песенка Шуберта, – ты сказала…»

Эта песенка Шуберта, – ты сказала.

Я всегда ее пел, но не знал откуда.

С нею, кажется, можно начать сначала

Жизнь, уж очень похожа она на чудо!

Что-то про соловья и унылый в роще

Звук, немецкая роща – и звук унылый.

Песня тем нам милей, чем слова в ней проще,

А без слов еще лучше, – с нездешней силой!

Я всегда ее пел, обходясь без смысла

И слова безнадежно перевирая.

Тьма ночная немецкая в ней нависла,

А печаль в ней воистину неземная.

А потом забывал ее лет на десять.

А потом вновь откуда-то возникала,

Умудряясь дубовую тень развесить

Надо мной, соблазняя начать сначала.

«В Италии, на вилле, ночью зимней…»

И кипарисной рощей заслонясь…

Ф. Тютчев

В Италии, на вилле, ночью зимней,

Бесснежной и нестрашной, на дворец

Смотрел я. Бог поэтов, расскажи мне,

В чем жизни смысл и счастье, наконец,

И бог, а он, действительно, на крыше

Стоял средь статуй, предводитель муз,

И всматривался в парк, где жили мыши

И ёж шуршал, – и бог, войдя во вкус,

Мне кое-что поведал: счастье – это

Незнание о будущем, при всем

Доверии к нему; не надо света,

Еще раз луг во мраке обойдем

И удивимся сумрачному чуду

Прогулки здесь, за тридевять земель

От дома, листьев пасмурную груду

Приняв на грудь, как русскую метель.

Всё может быть! Наш путь непредсказуем,

Считай своей миланскую листву.

Мы и слова, наверное, рифмуем,

Чтоб легче было сбыться волшебству,

Найти узор – спасенье от недуга