Смотреть на режиссера было не столько страшно, сколько противно. Чтобы прекратить его отвратительное, на грани порнографии, словесное паскудство, я несильно тряханул старика за плечи и громко спросил:
– А крест, где второй крест?! Я его не вижу.
– Что? – очнувшись от грез, непонимающе посмотрел на меня режиссер. – Что вы сказали?
– Я говорю, крест где второй? Нас же двое.
– А, крест… – понял наконец старик. – Крест непременно должен быть один. Бог и дьявол, святость и порок – это две стороны одной медали. Не надо их разъединять, люди не поймут. Наступает время синтеза. Вас с Папой прибьют к одному кресту, но с разных сторон. Это объем дает. Время 3D, понимаете, наше время 3D… И нет сейчас одной-единственной правды: крест вращается, и правда вращается. Сегодняшнее добро назавтра зло, и наоборот. Крест – это пространство, а вращение – время… Красные создания ада будут вращать крест по часовой стрелке, такие вот часы, они всегда такими были, но только я сумел, только я выразил…
“Псих, – подумал я. – Впрочем, все мы психи”. И послушно отошел к указанной режиссером метке.
– Веруешь ли ты в Господа нашего Иисуса Христа, сын мой?
– Верую.
– Отрекаешься ли ты от дьявола?
– Отрекаюсь.
– Раскаиваешься ли ты в своих грехах?
– Раскаиваюсь.
– Сектанты пошли! Живее, живее, что вы как сонные мухи! Пиротехника. Взрывы. Дым, дым, задымление. Командир, текст, текст, текст, твою мать!!! – Старик-режиссер орет в мегафон так, что закладывает уши. От дыма хочется кашлять. Когда он рассеивается, посланцы ада держат связанного папу Тома, а их командир в кровавом маскировочном халате раскатисто рычит в микрофон:
– Слава светоносному Люциферу и его земному воплощению Князю мира сего! На колени, рабы!
Массовка падает ниц, вместе с нею опускаюсь на землю и я.
– Как?! Как?! – вопрошает шокированный командир дьявольского спецназа. – Князь, это они рабы, это они преклонили пред тобою колени, а ты, ты…
– Я тоже раб, – отвечаю тихо, но твердо. – Грешный и раскаявшийся раб Господа нашего Иисуса Христа.
– О нет, повелитель, ты Князь мира сего, вот он, твой трон! – Папу Тома ставят на четвереньки, и командир приглашающим жестом указывает мне на него. – Садись и правь нами!
Я встаю с колен, подхожу к папе, но вместо того, чтобы сесть ему на спину, коротким хуком справа бью дьявольское отродье в челюсть. Командир спецназа падает, утирает неразличимую кровь с красного маскхалата и злобно шепчет:
– В последний раз спрашиваю, отрекаешься ли ты от Господа, будешь ли править нами? Если нет, мы распнем тебя вместе с этим фальшивым папой.
– Не отрекаюсь. Распинайте, – говорю спокойно. – Все в руках Божьих. Кровь моя не на вас, а на мне одном. Она исцелит всех, она все исправит. – Поворачиваюсь к толпе во дворе храма и добавляю: – Прощайте, люди, и простите меня…
– Стоп, снято! – кричит старик-режиссер и хлопает от радости в ладоши. – Ну наконец-то, наконец все выучили свой текст. Сцену смерти репетировать не будем. Умирать вы станете по-настоящему. Не забудьте только раскусить шарики, когда к кресту прибьют, а дальше полная импровизация, я очень на вас надеюсь, не подведите. Всем спасибо, все свободны. Техническую группу попрошу остаться. Крест что-то заедает, чтоб его… Будем чинить.
Я спускаюсь с крыши, ассистенты режиссера набрасывают мне на плечи одеяло и дают бумажный стаканчик с горячим чаем. Рядом со мной, тоже с чаем, укутанный в одеяло, стоит папа Том. Я вопросительно смотрю на него.
– Завтра, – говорит он, – в шесть утра. Срок настал, предначертанное случится завтра.
– Но… – робко возражаю я. – Но у меня есть вопросы, я хотел бы…
– Помолимся сегодня вместе. В восемь вечера в Сикстинской капелле, – перебивает меня Иоанн Павел Третий, отхлебывает чай и быстрым шагом уходит в свой дворец греться.
Я был в Ватикане лет двадцать назад, еще до Sekretex. И Сикстинскую капеллу, конечно, видел. Тогда особого впечатления она на меня не произвела, но сейчас все по-другому: вхожу в узкую волшебную коробочку – и мир за ее стенами перестает существовать. Здесь другое измерение, хитрые законы перспективы расширяют пространство, и я попадаю в место невероятной четкости, контрастности и чистоты, словно всю жизнь близоруким был и впервые надел очки. Воздух, много воздуха, оказывается, его можно видеть, и синева такая, что аж скулы сводит от стужи. И существа в этой синеве и в этом воздухе… высокие, что ли, во всех смыслах. Плакать хочется от осознания собственной ничтожности и от того, что пустили в это удивительное место, не побрезговали, не ужаснулись нечистотам моим, пустили… Охваченный экстазом, я не сразу замечаю скромно молящегося в дальнем углу папу Тома, который, потупив взор, стоит на коленях и невнятно бормочет свои латинские заклинания. При виде меня Том прерывает молитву, подходит, останавливается и, обводя хозяйским жестом капеллу, горделиво спрашивает
– Красиво, Айван?
– Красиво, – отвечаю. – Только непонятно, как здесь молиться можно.
– То есть?
– Ну как… Молитва – это же просьба, по сути. А о чем просить, когда здесь и так все ясно. Все наши мелкие проблемки и страстишки ничто перед всем этим. Даже стыдно как-то беспокоить.
– Да, согласен. Тогда, может, не будешь задавать вопрос, который хотел задать? Раз беспокоить стыдно.
– Буду задавать, – говорю упрямо.
– А вот затем и молиться, что будешь, – ехидно улыбается Иоанн Павел Третий. – Ладно, спрашивай, ты же мирянин, тебе простительно.
– Мне кажется, мы все портим, Том. Этот гений престарелый, эти декорации, красивости, эти дурацкие посланцы ада в красных маскхалатах. Китч все это. Не прокатит. Зачем?
– А это не китч? – спрашивает папа, вздымая руки к расписанному фресками потолку. – Ты посмотри внимательно: неестественно яркие краски, аляповатые фигуры, идиотские сюжеты. Просто привыкли все…
– Да как же… – растерянно мямлю я, – это же шедевр, пятьсот лет люди смотрят, наглядеться не могут.
– А вот Микеланджело считал, что мазня, закрасить даже хотел свою пачкотню, потому что понимал кое-что… Шедевр, конечно, но только в узком человеческом смысле шедевр. Для Бога – жалкое подобие, неумелый рисунок трехлетнего ребенка. Ты пойми, Айван, люди – они, как дети или звери, любят все яркое, блестящее. Положи рядом алмаз и стеклянные бусы, выберут бусы. Им нужно все это… И красные маскхалаты, и струйка крови на белых труселях. Сейчас кажется китчем, а через сто лет не будет казаться, а еще через тысячу гениальные художники будут черпать в белых труселях вдохновение и создавать шедевры похлеще Микеланджело. А через две тысячи лет, когда все приестся, появятся пост-постмодернисты и станут издеваться над сакральными, намоленными смыслами, использовать труселя с кровью в рекламе прокладок, а после напяливать их на какого-нибудь смешного Микки Мауса. А потом тошнить всех станет от труселей в любом виде, и понадобится новый китч. Штаны какие-нибудь, желтого, к примеру, цвета…
– Но ведь это же страшно, – шепчу я, придавленный чугунной беспросветностью его логики. – Это безнадежно, это чудовищный и бессмысленный обман. Зачем тогда мы тащим этих полузверей-полудетей к свету? Я не хочу, не буду…
Папа Иоанн Павел Третий резко разворачивается и шагает прочь. Посередине капеллы он останавливается, зло расшвыривает скамейки для молитвы, освобождает место и ложится на пол… Все разрушилось, волшебное измерение исчезло, да его, пожалуй, и не было никогда. А главное, зачем жить – непонятно. И зачем умирать – тоже.
– Чего застыл?! – кричит Том. – Иди ко мне, покажу кое-что.
Я подхожу к лежащему на полу римскому папе, стою несколько секунд, переминаясь с ноги на ногу, а потом решительно ложусь рядом.
– Что ты видишь, Айван? – говорит он мне раздраженно.
Я вижу знаменитую фреску “Сотворение Адама” Микеланджело, ту самую, где рука Господа тянется к руке первого человека, но не касается ее. Фрагмент фрески с руками стал элементом массовой культуры, он растиражирован в миллионах плакатов и рекламных билбордов. Большинство людей, в том числе и я, забыли, откуда этот фрагмент. Оказывается, кроме рук, там есть еще много чего интересного. Адам, например, намного симпатичнее Бога и добрее вроде. И баба еще какая-то под боком у седого мощного старика, любовница, что ли, или Ева? Хотя какая Ева? Она же позже была создана, из ребра Адама. В целом картина и впрямь выглядит довольно нелепо, китч – он и есть китч, и баба с сиськами там явно для оживляжа, сейчас таких в каждую рекламу пихают, чтобы клиентов привлечь. Вот только руки… В руках действительно сила есть и тоска. Никогда не встретиться, никогда не соединиться руке человека и руке Господа. Оба это понимают, но все равно вечно стремятся к соединению. И от этого становится очень грустно. Так грустно, что хочется закурить. Или выпить. Или повеситься. К сожалению, ни сигарет, ни бутылки, ни веревки у меня с собой нет, поэтому я вынужденно отвечаю на вопрос главы всех католиков мира.
– Это фреска, сотворение Господом Адама. Китчуха в принципе, прав ты, вот только руки…
– А как думаешь, кто кого создает? Бог Адама или Адам Бога?
– Бог сверху, – усмехаюсь я, – значит, он и создает.
– Баба тоже сверху бывает, – иронично режет правду-матку папа Том, – но из этого не следует, что рожать мужику.
Грубый юмор действует на меня странным образом. Я еще раз вглядываюсь в картину и вдруг вижу ее истинный смысл. Непонятно, кто кого создает. Может, Господь и баба с сиськами у него под боком – духовно-эротическая фантазия Адама? А что? Хорошо поохотился, набил брюхо, прилег отдохнуть на солнышке. Разморило парнишку, и привиделось ему, что жизнь – это нечто большее, чем вечная гонка за убегающей дичью. Что есть в ней и любовь, и нежность, и женщина с мягкой грудью, и смысл, и седой, всепонимающий Отец-создатель, и свет далеких звезд, и ангелы… А с другой стороны, может, все наоборот – свет, любовь, нежно