То, ушедшее лето — страница 17 из 53

Вот теперь она смотрит ему в глаза. Слава богу, с лица ее исчезли тени. Прямо-таки дьявольски красивое лицо. Но сию минуту оно исказится, перекосится. Либо от злобы, либо от рева…

И оно искажается. Но от страха.

В соседней комнате постукивают шлепанцы: так-так! так-так!

Конечно же, это Альма. Старая мымра с глазами крысы. Пять пудов копченого мяса.

— Вундер вуд! — Димка говорит еле слышно, но категорично. — Сейчас мы продырявим эту проклятую воблу и — в путь-дорогу.

Он достает из кармана кольт-браунинг, отводит затвор, посылая в ствол смертоносный патрон, и смотрит на дверь с выражением а-ля Мефистофель. Или Мефисто, как говорят немцы.

Но Альма к ним не заходит, тактаканье шлепанцев удаляется, потом и вовсе затихает.

— Ее счастье, — Димка опускает пистолет.

Анита смотрит на него с ужасом, но как-то более человечески.

— Ты, правда… хотел стрелять?

Димка не отвечает, он спрашивает сам:

— Расскажи-ка все по порядку. Тебе здорово попало?

Она качает головой.

— Нет. Отец дал пощечину и сказал, что в Германии отправит меня в такое место, где всерьез займутся моим воспитанием. А сейчас мне ни с кем нельзя видеться.

— И он это без шуток?

— Без шуток.

День сегодняшний

Когда часы бьют полночь, завтрашний день становится днем сегодняшним. Так принято считать, но, в действительности, новый день начинается с утреннего пробуждения. Человек открывает глаза, видит за окном солнце или серые тучи и говорит себе: вот он, сегодняшний день.

Так скажут себе Эрик и Янцис, хотя и проснутся они в разное время. В разное, но необычно позднее для них обоих. Но почему бы им не проснуться попозже, если у Янциса отгул, а Эрик решил не идти в гимназию?

С момента их пробуждения начнет действовать план. А план — это штука хитрая. Этакий Франкенштейн. Как только ты его сотворишь, он становится твоим хозяином. План — твой собственный план распоряжается тобой и не терпит никаких отступлений. Вот так они и проснутся — в безжалостной власти плана. И весь этот день им предстоит провести под его пятой.

Настроение — вещь изменчивая. И Эрик, проснувшись в настроении несколько удрученном, подумал, что к вечеру все еще может перемениться. Обычно Эрик вставал раньше бабки и завтрак себе готовил сам. Но сегодня, встав на два часа позже, он столкнулся с нею в кухне. Она нисколько не удивилась и головой показала на плиту:

— Кофе уже закипает. Я заварила на твою долю тоже.

— Спасибо.

Их завтрак вот уже более трех лет состоял из ломтика черного хлеба с фруктовым джемом. Но кофе был настоящий, бабка не скупилась, когда дело касалось кофе. У каждого есть свой пунктик.

Бабка не признавала халатов. Капотов, как она говорила. Вот и сейчас на ней уже было платье какого-то довоенного цвета. Кажется, маренго.

Парик был недавно завит, брови выщипаны и обозначены только черным карандашом, и так же тонко, бледно-розовой помадой намечены губы. Пергаментные щечки розовели, но кто ее знает, у старушек и без косметики бывают розовые щечки.

За завтраком они говорят о погоде, потом расходятся по своим комнатам.

В распоряжении Эрика есть еще полчаса, но дома сидеть ему тягостно, поэтому он одевается и выходит на улицу. И сталкивается с Гунаром.

Тот сегодня в штатском. Как всегда бодр и свеж, пахнет крепким одеколоном. Улыбается.

— С добрым утром! Устроил себе выходной, а? В такой денек меня бы тоже не загнали в гимназию.

И так же, как недавно с бабкой, Эрик обменивается с ним впечатлениями о погоде. Потом Гунар неожиданно говорит:

— Знаешь-ка, старина, у меня завтра день рождения. Может, зайдешь по старой памяти? Из-за этой дерьмовой войны мы совсем перестали встречаться. Неужто нам не о чем поболтать? Ты забился в нору, как барсук, а ведь кто знает, может, мы еще пригодимся друг другу? Ну как, условились? Часикам к восьми, ладно?

Эрик не дает определенного ответа:

— Спасибо. Если получится со временем, зайду.

— Есть у тебя подходящая девчонка? Не возражаю, если захватишь ее с собой.

На этот раз Эрик говорит совершенно определенно:

— Пока не обзавелся.

— Ну ничего, этого добра хватает. Я тебе кого-нибудь подыщу.

На этом они расстаются.

Ну вот, надо же было случиться этой встрече! Теперь он будет думать о Гунаре. И о прошлом. Прошлое — это детство. Совсем недавнее прошлое. Для ребят его возраста этого прошлого как бы не существует. Они стыдятся его — ну о чем ты, мы же тогда под стол пешком ходили! И полустыдливо, полупрезрительно усмехаются. Они, как правило, говорят о будущем. В крайнем случае, о настоящем. Прошлое — удел стариков. Может, он, Эрик, состарился раньше времени?

Гунар старше его на четыре года. Огромный разрыв — когда тебе двенадцать, а другому шестнадцать. С годами он все уменьшается, этот разрыв. Даже сейчас он уже не очень ощутим — восемнадцать и двадцать два. Одно поколение фактически. Но и тогда, до войны, у них бывали периоды сближения. Тут ведь еще играет роль и то, насколько развит младший, может ли он ухватить хотя бы некоторые интересы старшего своего товарища, и — насколько снисходителен старший, принимает ли всерьез, не отмахивается ли.

У Гунара есть сестра — Гуна. Наверное, их отцу понравилось такое созвучие: Гуна и Гунар. Отцу, а не матери, потому что всем командовал отец.

Он был подрядчик, строил дома. Выстроил и себе. Тот самый, в котором они живут.

Ростом он был невысок, но необыкновенно тучен. Гунар пока еще стройный парень, однако уже теперь намечается в нем будущая отцовская полнота. А глаза от матери — карие, живые, с опушкой из черных густых ресниц.

Отец у Гунара умер незадолго до войны. Все думали, что умрет он от апоплексии — это не шутка, иметь три затылка, — однако он умер от заражения крови. Лазил, пыхтя, как боров, по крыше строящегося дома и пропорол себе ногу о ржавый гвоздь.

Когда его хоронили, народу собралось необъяснимо мало: жена, дочь и сын, дворник с женой, жильцы трех первых этажей, да и то не все. И, если Эрику не изменяет память, никто, как говорится, не скорбел. Нет, внешне все говорило о скорби — черные вуали на женщинах, мужчины в черном с ног до головы, лошади в черном крепе и черный катафалк, похожий на средневековый замок. И все-таки…

Бабка на похороны не пошла и не пустила Эрика. Интересны только живые люди. Мертвые не имеют к ним никакого касательства. Так же, как еще не родившиеся. В обоих случаях они — ничто. Это же высшая мера глупости — идти, да еще плакать, за деревянным ящиком, где — сколько ты думаешь? — девяносто процентов воды. Остальное минеральные вещества. Представь себе все с точки зрения химии и ты поймешь, как обманывают себя живые. Он пытался представить, но вспоминал о матери, и ничего не получалось. Но какая-то правда в бабкиных словах была. Ее он, пожалуй, и мог бы представить себе в качестве воды, минеральных веществ и некоторого количества крепдешина. Несправедливо это, конечно, было и зло. Он старался не думать о бабкиной смерти. Он о многом старался не думать.


Янцис проснулся свежим, как огурец на грядке. Вот только ногу чуть-чуть сводило. Он знал — потянешься и сведет до боли. Некоторые говорят: до крика. Нет, не до крика, конечно, но ощущение не из приятных.

Ничего. Он проснулся свежим. Сегодня — орднунг! Порядок!

Посасывает в желудке. Легко и приятно посасывает. От утреннего аппетита. Великолепное ощущение. С него начинается день. Хлеб, жареная картошка и желудевый кофе. Немножко солнца в придачу. Утром оно заглядывает в кухню. Несмело, но озоровато, как девчонка, у которой строгие родители. Золотистый лучик пробегает по белым полкам, пересчитывая пустые банки, читая надписи: манна, сахар, имбирь, гвоздика… Он шарит по плите, и пар из кофейника становится гуще, рельефнее. А потом он флиртует с Янцисом, быстро целует в глаза и убегает. До следующего утра.

— Что ты думаешь обо мне? — мать, как всегда почти, начинает с выпада. — По-твоему, я неодушевленный шкап?

Другого такое начало сбило бы с панталыку, но Янцис-то знает ее, эту женщину. Он улыбается и молчит.

— Ты весь в отца, — продолжает она. — Молчишь, как осел.

— Горчица есть? — миролюбиво спрашивает Янцис.

— Ты что, не знаешь?

Вот и пойми из этого, есть в доме горчица или нет горчицы.

Но сегодня она не может испортить ему настроение. Она и сама это видит. Лицо у нее постепенно разглаживается.

— Когда приедет этот пострел?

Янцис смотрит на часы.

— Автобус пришел полчаса назад. Сейчас он появится.

И действительно, несколько минут спустя в дверь стучат. На пороге стоит паренек в тужурке. В одной руке у него неизменный портфель, в другой — продолговатая корзина с крышкой, за плечами рюкзак. Рот до ушей, в глазах черти пляшут.

— Здравствуйте, — говорит он, — вот и я.

— Вот и ты, — говорит мать. — Вот и ты, оболтус.

Но и она улыбается, помогает ему отцепить рюкзак.

— Садись завтракать, — говорит мать. — Небось, голодный, как крокодил?

Нет, спасибо, завтракать он не хочет. Тетя Амалия снабдила его бутербродами на дорогу. Вот кофе он выпьет с удовольствием. Кстати, она, то есть тетя Амалия, шлет всем приветы. Ну и вот — кое-чего съестного.

У всех разгораются глаза. Рюкзак картошки. Курица. Две банки варенья — крыжовник и черная смородина. Несколько снизок сушеных грибов. Маринованная тыква и маринованная свекла. Три десятка яиц. Ну и яблочный пирог, конечно.

Все, вроде бы, сыты, но все глотают слюну.

Мать выносит дары Амалии в кладовую, которая у них в коридоре, и запирает ее на большой висячий замок. В кухне остается только пирог. Потом она уходит. Без объяснений. Потому что в этом доме никто никому ничего не объясняет.


Димка приехал на «олимпии». Он лихо тормознул возле самого тротуара и, приоткрыв дверцу, крикнул Эрику:

— Не считай ворон! Кабриолет подан.

По городу ехали молча, если не считать того, что Димка насвистывал свой любимый мотивчик. Он не знал, как подступиться к разговору об Аните и свистел, чтобы прочистить мозги.