икнет: хальт! Но они не расслышат «хальта», оттого что все вокруг будет оглушающе гудеть — паровозы, сирены и что-то еще, может быть, кровь в ушах. И лишь тут, пожалуй, произойдет нечто предусмотренное планом, хотя, стреляя, ни Янцис, ни Эрик не вспомнят о нем, а машинист в форме немецкого железнодорожника и вовсе не будет иметь ни малейшего представления ни о каком плане. И опять-таки, выпав из его руки, фонарь, слава богу, погаснет, хотя и не должен был бы погаснуть, эти фонари на совесть. А вторая удача — Янцис не выронит свой наган, успеет перехватить его левой рукой и сунуть за пояс, прежде чем пальцы правой онемеют окончательно. Они добегут до лаза, и Эрик поступит как шкурник, если судить опрометчиво, и в высшей степени разумно, если — по существу. Эрик первым проберется в дыру, а Янцис ляжет на землю и даст протащить себя под стеной. Эрик протащит его уже на три четверти, потом на секунду замрет, оттого, что Янцис внезапно отяжелеет, и, хотя ты никогда никого не тащил, сразу ясно — человек либо умер, либо потерял сознание. И опять начнется сплошная бесплановость, потому что, вытащив Янциса и попытавшись взвалить его на себя, Эрик оступится и вместе с ношей полетит в речонку, мелкую, как канава, полузаросшую, но зато полетит с обрыва высотой в два-три метра. Янцис придавит его и, какое-то время спустя, застонет. Наверное, это вода, холодная как могила, приведет его в чувство. Эрик, уже не обычный, нормальный Эрик, а новый, без мыслей, без ощущений, Эрик-робот, взвалит на плечи несообразное, раздражительно стонущее существо и, покачиваясь, побредет по топкому дну.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Впитать в себя все —
все краски, все звуки,
синее небо, и травы,
и капли росы на рассвете…
Из записок Реглера
…Еще одно письмо, и опять никаких объяснений. А ведь я настоятельно просил, чтобы мне сообщили все: в кого влюбилась Марихен, насколько это серьезно, что думает об этом Лизбет. Вместо этого она пишет о флоксах, расцветших под окном моей комнаты…
…Оберштурмбанфюрер спросил: Реглер, до репатриации вы, как будто, владели книжной лавкой здесь, в Риге? — Я сказал: да, уезжая, я продал ее, но она существует и посейчас. Вас интересуют книги? — Он кивнул: хочется порыться в старых изданиях. В таких лавчонках иногда можно наткнуться на какую-нибудь редкость. Отвезите меня туда…
…Нас встретила Жанна. Я боялся, что она сделает вид, будто не узнает меня. Но, слава богу, девушка держалась совершенно естественно. «Рада вас видеть, господин Реглер», — сказала она с легкой улыбкой. Я познакомил ее с оберштурмбанфюрером. «Вас интересуют книги?» — спросила Жанна у шефа. Мне показалось, что вопрос сформулирован несколько рискованно, но шеф улыбнулся и развел руками: перед вами — закоренелый библиоман, и это посещение никак не связано с моей принадлежностью к имперской службе безопасности…
Хуго меняет профессию
— Эрик сказал?
— Земля слухом полнится, — неопределенно ухмыльнулся Димка.
— Ясно, — Хуго смачно плюнул и пошел было к гаражу, но тут же резко обернулся и глаза его зло сузились. — Я, между прочим, сам себе хозяин. И в монахов играть не собираюсь. В бирюльки тоже.
— Может, ты и работать не собираешься? — усмехнулся Димка.
— Представь себе, да. Во всяком случае, здесь.
— И чем же ты, божий человек, займешься?
— А я уже, считай, договорился, — в свою очередь усмехнулся Хуго, — пойду продавцом в фотографический магазин. В тот, что на бульваре. Знаешь такой?
— Скатертью дорога. А наши дела, стало быть, побоку?
— Да где они, эти дела? — понизил голос Хуго. — Если что-то серьезное, можешь на меня рассчитывать. Но жить я хочу по-своему. И уж тут ни ты, ни Эрик мне не хозяева.
— Шляпа ты с перышком, — презрительно бросил Димка и полез под кузов тупоносого рено.
Раньше мать Хуго ходила к «Отто Шварцу», но теперь от всего этого квартала остались одни развалины. Да и от всей прежней жизни осталась только какая-то видимость. Но тем крепче все они за эту видимость держались. Слава богу, были и другие кафе, где можно было посидеть за чашкой кофе с пирожным. Правда, на пирожные, как и на все остальное, введены были карточки, а сами пирожные… О, вначале они просто смеялись над такими пирожными! Но шли месяцы, даже годы, и люди привыкли. А иногда какая-нибудь из дам устраивала и настоящий файфоклок. Готовился он долго, исподволь и с замиранием души от предстоящего блаженства. Печенье, кекс, даже домашний торт не представляли неразрешимой проблемы, но существовал у них неписаный закон — чай или кофе должны быть настоящими. Не будь этого камня преткновения, они собирались бы не реже, чем до войны.
Конечно, у каждого в эти тяжелые годы прибавилось забот, да и заботы эти казались поначалу унизительными, а порой и противозаконными. Но со временем они перестали испытывать отвращение, перешивая старые платья и в сотый раз штопая довоенные чулки, а покупая у спекулянтов сливочное масло, уже не чувствовали себя уголовными преступницами.
Мужчинам, конечно же, было легче. Эту тему они обсуждали не раз. Вот, например, учитель Эдолс. Все знали, что и до войны он завтракал черным хлебом, запивал его желудевым кофе и по нескольку лет ходил в одном и том же костюме. Или муж Велты Лукстыни, художник-пейзажист. Этот вообще никаких правил не признавал. Мог на самый изысканный ужин явиться в куртке, испачканной красками, и съесть селедку, намазав ее медом. Естественно, что такому человеку война прибавила не так уж много забот. К тому же он оказался и весьма предприимчивым. С живописи перешел на графику, с пейзажа — на обнаженную натуру. И буквально процветал. Всех ужасно интересовал вопрос: с кого он рисует? Предположения строились самые невероятные, но Лукстынь только загадочно улыбался. Или в свойственной ему грубой манере предлагал раздеться: ваша голая попочка произведет фурор!.. Его прощали, он был из «своих».
Итак, все сходились на том, что мужчинам легче.
А женщины… Бедные женщины! Они всегда были слабым полом… Эту истину Хуго усвоил давно и теперь ею пользовался. Мать и сама не заметила, как оказалась в его подчинении. А если и заметила, то виду не подала, предпочла смириться, только бы соблюден был декорум. Как-никак, а это подчинение избавляло ее от массы таких забот, которые поначалу укладывали ее в постель с головной болью и доводили до такого отчаяния, что оставалось только отрешенно думать о близкой и желанной смерти.
Но с тем, что сын рискует чуть ли не жизнью, она не смирилась. Нет, нет и нет! И с тем, что он стал пить — тоже. И, главное, приходилось скрывать от всех, что, бросив гимназию, ее мальчик пошел работать в какой-то грязный гараж. Ее мальчик!
И, наверное, бог услышал ее молитвы.
Это было вечером. Развалившись в кресле, Хуго сказал:
— Послушай, сеньора, я ухожу с работы.
У нее что-то екнуло в груди, она медленно опустилась на диван и спросила дрогнувшим голосом:
— Что случилось, Хуго?
— Ничего не случилось. Мне надоело елозить под опелями и вонять мазутом. На лето я устраиваюсь в фотомагазин. С осени вернусь в гимназию. Ты согласна?
Насчет согласия он спросил просто так, ради того же декорума, но именно за это она больше всего была ему благодарна. Но кроме радости Хуго заметил и мгновенно промелькнувший на ее лице испуг и внутренне усмехнулся. Потом сказал как можно безразличнее:
— Жить мы будем не хуже прежнего. И забот у тебя не прибавится.
— Ах, Хуго, если бы ты еще бросил пить!
Он не ответил. Прошелся по комнате. Больше не о чем было говорить. Будет он пить или не будет, все равно он здесь полновластный хозяин — в обмен на маску благопристойного сына и возможность жить без унизительных забот.
На улице было еще светло. Хуго распахнул окно и свесился с подоконника.
Майгу он заметил еще издали. Она шла по противоположной стороне улицы. Поравнявшись с домом, подняла голову и, кажется, улыбнулась. Потом приостановилась и поманила его рукой. Он закивал, быстро захлопнул окно и уже на ходу бросил матери:
— Прогуляюсь.
Пиэмия
С этой книженцией Димке невероятно повезло, он ухватил последнюю. Ее не хотели снимать с витрины, но он уломал-таки продавщицу: ну что вам стоит, мадемуазель, я же в Luftwaffe буду служить, в следующий раз приду уже в форме, с коробкой конфет, вы меня еще не знаете, для вас я из-под земли достану, я и в летчики иду, чтобы вас защищать, не отдавать же таких красавиц красным людоедам, und so weiter, und so weiter.
Теперь она лежала у него в кармане — такой уж у нее был формат карманный — эта книженция, но прежде чем отправиться к Янцису, Димка не мог не заглянуть в нее, не полистать.
Везет же парню, если б не продырявили, не видать ему этой книжки как своих ушей, но ведь теперь не пойдешь к нему безо всякого утешения, а что еще может его утешить? Димка, как только увидел на витрине эти «Кригсфлугцойги», так сразу и понял, что либо с ними он явится к больному и страждущему, либо не явится к нему вообще. Потому что оба они на этом чокнутые. С одной только разницей — Янцис чокнутый для всеобщего обозрения, а Димка, хотя и не «совершенно секретно», но и не напоказ всей уважаемой публике.
Поскольку книжный магазин был на углу Парковой, возле беньяминовского дома, то Димка оттуда, конечно, направился в Верманский, благо для этого и всех усилий-то требовалось — перейти через улицу. А солнце распалилось, ветер улегся, в пиджаке и то было жарко.
Даже скамейка нагрелась за день, сквозь брюки прогревает зад, а если откинуться — а Димка откинулся — то и спине тепло от трех горизонтальных досок… Он поглядел на небо, но не сквозь голые черные ветки, а сквозь ветки, уже опушившиеся листочками, мелкими еще, правда, жидкими, как цыплячий пух, но — себе на уме — так он подумал, пройдет две недели, начнут закрывать от солнца, и будет эта скамейка в тени, вот ведь какой апломб, прямо-таки пертурбация.