м, плевать я на все хотела (ничуть не хотела плевать), ты пойми: вот мой муж, когда война началась, он больной лежал, я его с ложечки поила. Из-за болезни и с красными не ушел. В помощники машиниста он в тридцать девятом выбился, в сороковом, при советских, машинистом ездил… Димка спросил: ну и что?.. Она разгорячилась: ну как же ты не поймешь! Немцы его опять заставили. Помощником. А вернутся красные: кому служил? Кого своим паровозом на фронт возил, фашистов? И к стенке.
И вот уж тут Димка понял. Даже не столько понял, сколько почувствовал. Словно ему под ложечку дали.
А его, Димкин, фатер? В бирюльки играет? Димка представлял собственного фатера в гараже, справа от ворот. Стенка там бледно-желтая, кое-где отвалилась известка, если поднимешь голову — каменные домины вокруг, в окнах подштанники сушатся, а если совсем башку задрать — там уже небо, чуть поярче подштанников, и тебе говорят: к стенке, Иосиф Зелинский, вы прислуживали фашистам… Наизготовку, пли!
И Димка увидел, как фатер качнулся, словно палкой его ударили под колени, и заскреб ногтями по желтой оштукатуренной стене…
— Так не должно быть, — сказал хрипловато Димка и виновато откашлялся.
— Почему не должно?
— Есть, понимаете ли, справедливость.
— Дура ты, парень, — говорит она и добавляет устало: — Ладно, топай домой, поздно уже.
И он уходит, нисколько не обидевшись на «дуру», потому что именно дурой себя и чувствует. А такое с ним бывает до крайности редко, но уж если случится, то на какое-то время он как бы теряет самого себя. Правда, продолжается это недолго…
— Сейчас я напишу тебе текст на чистокровном, так сказать, латышском языке. А потом прочту его по-английски. И ты все поймешь.
— Ни хрена я не пойму.
— Почему это ты не поймешь?
— Потому что не знаю английского.
— А зачем тебе знать английский? Я же тебе этот текст по-латышски прочту.
— Послушай, — устало сказал Янцис, — либо ты меня заморочил, либо у меня шарики не в ту сторону крутятся.
И указательным пальцем левой руки он осторожно постучал себя в левой висок. Роберт посмотрел на него недоумевающе и вдруг заметил, что у Янциса синие глаза. Никогда он не обращал внимания на такие несущественности, как цвет чьих-то глаз, а тут обратил и даже поразился. И, поразившись, спросил в упор, с подозрительной интонацией:
— А ты знаешь, какие у тебя глаза?
Лицо у Янциса сделалось сморщенным и страдающим — может, шарики у него не только того… но и вообще повыскакивали?
— У тебя абсолютно синие глаза, — с категоричностью проповедника изрек Роберт.
— Ну и что?
— Ничего, — сказал Роберт, — просто я никогда не верил, что глаза бывают синими.
Теперь этот вопрос был для него решен, и не стоило им дольше заниматься. Роберт вернулся к своей мысли. Он вытащил из кармана толстую измочаленную записную книжку и короткий карандаш с резинкой на тупом конце и, отыскав чистую страничку, сказал:
— Итак, я пишу текст.
Он быстро набросал несколько строчек, сунул карандаш в нос и задумался над написанным. Привычка у него такая была, и со стороны это выглядело довольно оригинально: сидит человек, размышляет, головой покачивает, а из ноздри торчит карандаш и тихо покачивается. Все к этому привыкли, только Ренька продолжала возмущаться.
— Так вот, — сказал Роберт и стал читать: «Эй ты, сукин сын! Врезать тебе по мордасам или добром отдашь свои ходики?»
— Теперь читаю английский текст: «Хэлло, сэр! Вы предпочитаете нокаут или добровольное расставание с вашим литл Беном?»
— А что такое «литл Бен»? — усмехнувшись, спросил Янцис.
— Биг Бен, или большой Бен — это часы на Вестминстерской башне. Ну, а литл Бен — это, естественно, маленький Бен, так я перевожу слово «ходики». Добрался до сути? У англичан практически нет слова «ты», и они даже висельнику говорят: сэр. Не натирает ли вам шею эта веревка, сэр?
— Язык что надо, — сказал Янцис, — только не для нашего времени.
— Почему не для нашего? Язык — категория вневременная.
— Хрен с категорией, но как ты на таком языке скажешь Гитлеру, что его надо повесить за…
— Так и скажу: «Сэр, вас надо повесить за… Боюсь сэр, что это причинит вам некоторые неудобства». Понял?
Ренька пришла уже давно, а в комнату все еще не заходила. Янцису хотелось крикнуть, чтобы мать не пытала Реньку и не заговаривала ее до беспамятства, но не было сил. Силы ушли вместе с кровью. Крови тогда выхлестало много, и теперь часто накатывала слабость, когда он словно бы плавал, невесомый, по плотной воде, покачивался, на миг погружался, опять всплывал… А иногда сознание почти совсем затухало, он закрывал глаза и мягко, бездумно, как на лифте, проваливался в бездну. Так и сейчас он, наверное, провалился, потому что, когда вынырнул и открыл глаза, Ренька сидела на стуле рядом с кроватью и строго хмурилась.
— Поспи еще, поспи, — сказала она шепотом.
Но он отрицательно помотал головой и улыбнулся. В голове прояснилось, боль куда-то ушла, за окном голубело небо, а рядом сидела девушка.
— Все хорошо, — сказал он.
Ренька перестала хмуриться, наклонилась к нему и спросила доверительным голосом:
— Очень болит?
— Нет, — сказал он, — сейчас совсем не болит… На улице хорошо, да?
— Пригревает, — вздохнула Ренька. — На каштанах почки лопаются. У меня вся спина взмокла, пока я сюда добиралась.
— А почему ты не на работе?
— Так сегодня же воскресенье, — сказала Ренька.
Помолчали. Им трудно было найти тему для разговора, и они почему-то немного стеснялись друг друга.
— Немцы детей раздавали, — неожиданно сказала Ренька.
— Каких детей?
— Из Саласпилса. Сирот. У них там кровь выкачивали для раненых. А потом раздавать стали. Одна женщина из нашей мастерской взяла. Кожа и кости, смотреть страшно. На шее бирка деревянная. Химическом карандашом имя и фамилия написаны. Фамилию мы так и не разобрали. Он, понимаешь, сосал эту бирку, буквы расплылись…
— Черт-те что, — сказал Янцис. — Думаешь, выживет?
— Надо, чтоб выжил. Мы с Валькой в доску расшибемся…
— Вы осторожно, сразу не закармливайте. Ему бы витаминов.
— Достанем, — тряхнула головой Ренька, — и тебе и ему достанем. Плохо, что весна, но все равно разживемся чем-нибудь.
— Не обо мне речь, — поморщился Янцис, — я через день-другой встану. Ему достаньте.
Теплой ладошкой Ренька зажала ему рот.
— Ишь развоевался! Зря я тебе рассказала.
— Н’ч’го н’зря, — пробубнил из-под ее ладошки Янцис.
Ему было чертовски приятно касаться губами этой мягкой, нежной ладони, и то, что Ренька сидела здесь, рядом с ним, и над ним наклонившись, тоже было чертовски здорово. Кажется, он впервые видел ее лицо так близко, и так же, как Роберт заметил, что у него глаза синие, так и он теперь разглядел, что у нее глаза с золотниками, карие, очень большие, и на радужной оболочке несколько золотинок; а рот большой, но нисколько ее не портит; и, наверное, она недавно мыла голову, волосы светлее обычного, пушистые, каштановые, на солнце, должно быть, золотятся…
Ренька быстро отняла ладошку, словно ей щекотно стало.
— Ну, ну, не бубни. Спать тебе надо побольше. Я еще зайду.
Она встала, одернула короткую юбку, запустила в волосы пятерню, пытаясь пригладить их.
— Выздоравливай.
— Спасибо, что зашла, — сказал Янцис.
— Адью, — сказала Ренька и быстро вышла из комнаты.
Он закрыл глаза. В кухне пошептались, потом осторожно открылась и закрылась входная дверь. Щелкнул замок.
Карл Карлыч страдальчески поморщился:
— Будь такое средство… Но пока его нет. Болтают, правда, что в Англии изобрели. Какой-то пенициллин, что ли… Как будто спасает. Но плохо верится.
— Значит… — сказала мать.
Доктор закрыл кран, снял с гвоздика полотенце и стал вытирать руки.
Уже стоя в дверях, он, потоптавшись, сказал:
— Мужайтесь.
Потом она вошла в комнату к Янцису. Увидела его вопрошающие глаза, сказала громче, чем следовало:
— Как только встанешь, выпорю.
— А я встану?
— Нет, всю жизнь будешь валяться, а я за тобой ухаживать.
Он слабо улыбнулся:
— Отец сегодня приезжает?
У нее кольнуло в сердце.
— Сегодня. Если не слетел под откос.
— Не слетит, — тихо сказал Янцис.
— Ладно. Я в аптеку сбегаю. Тебе ничего?
— Все в порядке, — сказал он, — иди.
Но только она ушла, его стал трясти озноб. Голова отяжелела, мысли потеряли ясность и связь между ними потерялась тоже, он с трудом повернулся на бок, лицом к окну, за окном розовела от заката кирпичная стена, где-то под крышей ворковали голуби, во дворе, наверное, играли в прятки, потому что чей-то истошно звонкий голос выкрикивал:
— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать.
Пришел из гимназии Тужурка, долго возился на кухне, потом осторожно заглянул к Янцису, увидел, что тот не спит, вошел, сел на кровать.
Озноб продолжался, и Янцис попросил:
— Укрой меня чем-нибудь. Трясусь как заячий хвост.
Тужурка вскочил, приволок зимнее пальто, навалил его на Янциса, потом схватил свое одеяло и набросил поверх пальто, хотел еще чего-то набросить, но Янцис поморщился:
— Хватит. Уймись.
Тужурка унялся. Опять присел на кровать. Громко, басом спросил:
— Доктор приходил?
«И чего они все кричат? — досадливо подумал Янцис. — Мать кричит, этот кричит…» И ответил нарочито тихо:
— Приходил. Сказал, что помру я.
Парень вздрогнул и опять заорал, словно с глухим разговаривал:
— Брось болтать! Дурак!
Янцис усмехнулся:
— Чего орешь-то? Думаешь, кто-то вечно жить будет?
— Ну, это другой вопрос, — басовито, но намного тише сказал Тужурка. — А пока что надо пожить.
Он помолчал, потом взял с ночного столика «Военные самолеты», стал листать.
А Янцис вспомнил, что Димка говорил про Кита. Про какой-то пропуск. Кит хороший парень. Только встретились они странно. При чем тут пропуск? И про Эрика что-то. Вытанцовывает пропуск? Белиберда какая-то. Никогда этот пират толком ничего не скажет.