То, ушедшее лето — страница 28 из 53

Вот у Ольки все просто. О боге она только понаслышке знает. Для нее он не был проблемой никогда. Так у всех, кто при советах вырос. Олька девка толковая. Десятилетка за плечами, а это же — как гимназию кончить. Говорит, что не случись война, в университет пошла бы. Чем черт не шутит, может, и так. Но повела дорожка не в университет, а в ту самую подмосковную школу, куда и Доната направили. Связала их судьба одним шнурочком, намертво связала. А ведь девке едва-едва восемнадцать. И для нее в Ригу попасть это не то что для Доната, который чуть не всю жизнь здесь прожил. Для нее это «глубокий вражеский тыл» и больше ничего. Как если бы, скажем, Берлин или какие-нибудь Афины. И, главное, языка не знает. Правда, в Риге и раньше таких было пруд пруди, а сейчас еще с оккупированных мест понаехали, но одно дело — чистеньким быть, а другое — рацию за собой таскать. Бруверис, с которым она в Ригу въехала, ее за свою батрачку выдал, из Белоруссии, чтобы насчет языка все было естественно. Да и документы у Ольки чистые. Но все равно неуютно девке. Донат это сразу увидел, когда заглянул сегодня под утро на постоялый двор — узнать, добрались они или нет.

Завтра Бруверис должен отправиться восвояси. Если до этого времени Донат не найдет квартиру, придется и Ольке с Бруверисом уехать. Стало быть, все сорвется. Полный провал… Нет, квартиру он должен найти. До завтрашнего утра. У него еще два варианта в запасе. Вот только никак он не может решить, какой испробовать первым.

Отсюда, где он находится, расстояния до обоих последних его вариантов примерно равные. Сядешь на трамвай шестого маршрута, доедешь до Красной Двины, а если на третий — окажешься на бывшей Рыцарской.

Он прохаживается возле Колоннадного киоска — извечного места всех рандеву — и думает, думает, взвешивает все за и против, потому что две эти квартиры не значатся в его списке, и, куда бы он ни направился, это уж под его личную ответственность, а личный выбор всегда мучителен, тут надо крепко почесать в затылке, прежде чем сказать себе: поеду-ка я…


Ренька стирала белье. Давно уже следовало этим заняться, но как-то руки не доходили. Впрочем, чего там врать, просто она разленилась в последнее время. Весна виновата. Весной всегда лень накатывает. Не то что белье, посуда днями стоит немытая. Хочется одного — шляться по улицам безо всякого смысла, как лунатичке какой-нибудь, или просто висеть на подоконнике, хотя вида из окна — никакого.

Но сегодня Ренька взяла себя за шиворот, как котенка, ткнула носом в груду нестираного белья и заорала: стирай, негодница! Стирай немедленно! Хоть до утра стирай, но чтобы и платка носового не осталось грязным!

После жестокой взбучки, которую она себе закатила, ничего другого не оставалось, как засучить рукава и взяться за дело. И вот уже второй час ночи, а она все еще уродуется над этим проклятым бельем. На пальцах побелела кожа, отчаянно ноет поясница, слипаются глаза, но раз уж Ренька что-то решила, то это накрепко.

В коридоре хлопнула дверь, и кто-то стал спускаться по лестнице. Немец какой-то. Звук их подбитых гвоздями сапог ни с чем не спутаешь. Вот и патефон замолчал. Значит, Магда осталась одна. Если пьяная — сразу завалится спать, если не очень — с грохотом начнет мыть посуду.

Ренька опустила руки, прислушалась. Тихо пока. И вдруг по спине побежали мурашки. Показалось?.. Нет, не показалось — всем существом она вдруг почувствовала, что за входной дверью кто-то стоит. Вроде бы даже дыхание слышно. Ренька замерла, только глазами проверила, все ли засовы задвинуты.

Время остановилось, ноги онемели, какими-то ватными сделались, порой передергивало от холодной волны мурашек.

Потом постучали. Постучали так тихо, что Ренька подумала: может, ей просто чудится, может, сердце стучит? Она не шелохнулась, но стук повторился, чуть громче, чуть настойчивее. Тогда она вышла из оцепенения и спросила неестественно громким, не своим голосом:

— Кто там?

За дверью что-то сказали, но слов она не разобрала и спросила еще раз, теперь уже подойдя поближе.

Ей послышалось: «Донат». Какой еще Донат? Дядька, что ли? Да нет, этого быть не может! Она ухом приникла к двери и теперь уже отчетливо услышала:

— Реня, это ты? Открой, это дядя твой, Донат.

Голос как будто и вправду дядькин, и у Реньки что-то задрожало внутри, она осторожно отодвинула засовы и, не снимая дверной цепочки, чуть-чуть приоткрыла дверь.


Их поместили в одной комнате. Вернее, в каморке, где стояли две железные койки, заправленные прохудившимися байковыми одеялами, стол, занимавший почти все пространство между кроватями, и два венских стула.

Чемоданы Бруверис засунул под кровать, поискал глазами вешалку, увидел вместо нее несколько вбитых в стену гвоздей, на один повесил свой домотканый сюртук, а на другой. — картуз.

— Пойду помоюсь с дороги, — сказал он и вышел в коридор.

Не снимая пальто, Ольга протиснулась между столом и кроватью — к окну.

За окном был двор, частично вымощенный булыжником, с проплешинами черной земли, с желтыми лужами конской мочи, с копошащимися в навозе воробьями, с крестьянскими телегами, в которых была настелена ярко-желтая солома. В конюшне, тянувшейся вдоль серой стены, одни ворота были распахнуты, и Ольга увидела массивный круп белой с серыми яблоками лошади. Лошадь то и дело переступала ногами и взмахивала длинным грязно-белым хвостом.

…Ехали они с Бруверисом всю ночь и еще полдня, и Ольга почти не спала, только задремывала иногда, если телега катилась по ровной дороге. А когда показались первые дома и Бруверис сказал: ну вот она, Рига, — сонливость и вовсе слетела. Зато сейчас в этой полутемной каморке от многодневной усталости, от нервного перенапряжения ей неодолимо захотелось спать.

Все так же в пальто Ольга прилегла на чудовищно заскрипевшую кровать, поморщилась оттого, что подушка оказалась сырой, и вдруг провалилась в сон.

Проснулась она потому, что кто-то настойчиво и неотступно тряс ее за плечо. Величайшим усилием воли разлепив глаза, она увидела наклонившегося над ней Доната.

Вскочила, обхватила его за шею, крепко чмокнула в колючую щеку. Он засмеялся, похлопал ее по спине, сказал:

— Вот и свиделись.

Бруверис сидел за столом и усмехался. На столе стояла едва початая бутылка водки и три граненые стопки. Хлеб и ломтики сала были разложены на газете.

— На случай, если кто-нибудь вопрется сюда, — тихо сказал Донат, мотнув головой в сторону стола. — Встретились, понимаешь ли, старые знакомые…

Оля кивнула, хотя поняла, что это не только камуфляж, но и нормальное желание двух здоровых мужчин «слегка пображничать», как говорили у них в подмосковной школе, потому что мужчины эти ходят по краю пропасти и надо им хотя бы немного снять напряжение, ничем не выдаваемое внешне и от этого грызущее их еще больше. Оценила она и третью стопку, предназначенную для нее, конечно. Почувствовала, что и в этом не только камуфляж, но и признание ее, Ольги, равноправным партнером, товарищем, которому надо так же подкрепиться, как и прочим. И, хотя у нее еще покруживалась голова после такого короткого и так резко прерванного сна, она сказала как можно веселей:

— Мужчины мои хорошие, налейте мне тоже. Полдела сделано, значит, нам по уставу положено выпить.

И они налили. И ей и себе. И рожи у обоих при этом расплылись в широченнейшей улыбке, потому что ничто так не ценят мужчины, как признание их мужских поступков и соучастия в них.

А спустя полчаса Донат ушел. Ушел искать квартиру, прибежище, где бы можно было остановиться хотя бы на первое время. Потом и Бруверис ушел. У него были, наверное, свои крестьянские дела, в которые Оля не вникала.

Она осталась одна, и заняться ей было абсолютно нечем. Только думать или вспоминать. Но вспоминать не хотелось. Как-то не к месту еще было вспоминать. Полагалось думать о настоящем, о будущем…

Хотя, по сути дела, она еще ничего не видела, ни в чем не разобралась. Город? Город ей не понравился. Больше того, она была глубоко разочарована…

…День занялся пасмурный, и когда стал моросить дождь, а телега загрохотала по городскому булыжнику, то потянулись вдоль улицы удручающе унылые дома — каменные и деревянные вперемежку. Ей показалось даже, что все тут, как в фильме о дореволюционном прошлом. Но потом это ощущение исчезло. Оттого, наверное, что не было здесь, как в фильме, единого стиля — над деревянными нависали каменные, из грязно-серого кирпича или оштукатуренные, но штукатурка отваливалась от них, обнажая точно такой же грязный кирпич, и, в общем, вся улица выглядела отвратительной и унылой.

А потом обнаружила Ольга, что и люди здесь не такие, чем-то очень отличные от тех, что видела она с детства на московских улицах. Что-то неуловимо другое было в их одежде, пусть даже скромной и почти что бедной. Да при чем тут одежда! Во всем их облике было нечто чуждое, и Оля подумала, что теперь уже никогда не спутает «этих» и «своих».

И вдруг она увидела живого фашиста…

Все было опять-таки, как в кино. В тех многочисленных военных фильмах, на которые она бегала в Москве. Фашист был рослый, в серо-зеленой форме, в чуть сдвинутой набекрень пилотке, погоны окаймлены широкой серебряной полосой, на боку огромная кобура из черной глянцевитой кожи. Рядом с ним шла девушка в распахнутом весеннем пальто, с непокрытой головой и что-то быстро-быстро говорила. А фашист улыбался. Прямо-таки во весь рот. И такая это была добродушная, заразительная улыбка, что, не будь на нем формы, Оля наверняка бы улыбнулась тоже. Но тут она мгновенно всем телом сжалась, как забившийся в угол, ждущий удара котенок — в глазах и ужас и отчаянная решимость.

Когда телега поравнялась с этой парочкой, фашист мог бы рукой достать до Оли, но он на нее и не взглянул. Да и чего, собственно, ради стал бы он ее разглядывать?.. Но об этом Оля подумала много позже, после того, как уже десятки солдат и офицеров повстречались им на пути и ни один не посмотрел в их сторону.